Выбрать главу

Похороны Модильяни начались на пороге больницы Шарите в два с половиной часа пополудни во вторник 27 января. Фужита вспоминал, что никогда ранее он не видел у ворот больницы такой большой толпы. По сведениям Луиджи Чезаны, было много женщин, и не только натурщиц. Расстояние до кладбища Пер-Лашез — около семи километров — кортеж прошел очень медленно. В похоронную карету были впряжены четыре черные лошади, друзья и знакомые шли пешком. Среди моря цветов, покрывавших гроб, выделялись два венка: «Нашему сыну» и «Нашему брату». Тишину нарушал только мерный шорох шагов. На церемонии присутствовали: Макс Жакоб, Моисей Кислинг, Андре Сальмон, Хаим Сутин, Константин Бранкузи, Ортис де Сарате, Леон Инденбаум, Джино Северини, Леопольд Сюрваж, Андре Дерен, Жак Липшиц, Пабло Пикассо, Франсис Карко, Фернан Леже, Андре Уттер, Сюзанна Валадон, Морис Вламинк, Ван Донген, Леопольд Зборовский, Фужита. Словом, весь Монпарнас следовал за гробом, и, как замечает дочь Джованна, явились даже «те, с Монмартра», включая каких-то никому неведомых натурщиц и служанок бистро, которые, весьма возможно, всего несколько недель тому назад выгоняли пьяного Модильяни на улицу.

Отдельно от всех, приблизительно в центре процессии, шла молчаливая и отрешенная Симона Тиру, мать непризнанного Моди сына. Люнии Чеховской в то время не было в Париже. Она вернется только в сентябре, ничего не зная о трагедии. Когда Люния появится в доме Зборовских, ни у Леопольда, ни у Ханки не хватит духу рассказать ей о двух потрясших весь Париж январских смертях. Люния узнает правду случайно, несколько дней спустя, беседуя с одной шведкой, с которой забыли условиться о сохранении тайны.

Чтобы кортеж мог пройти, полицейские на перекрестке перекрыли движение. Прохожие останавливались, оборачивались, кто-то крестился, военные отдавали честь, прикладывая руку к козырьку. Слегка усмехаясь и размышляя над тем, сколько раз эти же самые полицейские забирали Амедео в участок, Пикассо сказал шедшему рядом Карко: «Смотри, он теперь отомщен».

Берта Вайль вспоминала, что торговец по имени Луи Либод уже 15 января почувствовал: дни Модильяни сочтены. И тут же начал скупать его картины, а после смерти художника восторженно повторял: «Ну разве я не счастливчик? Ведь еще вчера я покупал их за бесценок». Франсис Карко тоже вспоминал об аналогичных разговорах прямо во время шествия на кладбище: «Идя за гробом, они абсолютно по-деловому обсуждали: 8 тысяч, 10 тысяч франков. Черт возьми, какие же вы черствые! Суммы росли с каждым новым поворотом колес вокруг своей оси. Достигнув Пер-Лашез, цены остановились на отметке 11 тысяч».

Перед могилой раввин прочел поминальную молитву.

Весть о смерти Модильяни получила весьма скромный отклик на страницах газет, не считая нескольких прогрессивных ежедневников. Самое популярное парижское издание, «Фигаро», кончину Модильяни вовсе проигнорировало, а в левых газетах появились сообщения, в которых довольно высокопарно писали о смерти «брата нашего товарища Модильяни, депутата от социалистов в Ливорно».

Единственный, кто не только откликнулся на смерть Модильяни, но и охарактеризовал творчество ушедшего художника, был все тот же Франсис Карко. Его статья в «Эвенемент» от 29 января 1920 года начиналась словами: «На сей счет было сказано много бессмысленностей. Модильяни не замечали и очень часто обращались с ним весьма бесцеремонно. Без сомнения, он не отличался образцовым поведением, и это дало немало пищи для сплетен. Журналисты видели в Модильяни объект для очередного скандала. Но эти странности целиком относятся к человеческой личности, и не нам его судить. Нам остаются его творения. И какие! Достаточно вспомнить его ню и портреты. Это очень характерный художник, у него есть свой особый стиль, у его полотен изысканный ритм».

Меньше чем через неделю после смерти Амедео Франсис Карко сформулировал некоторые темы, о которых искусствоведение скажет свое слово гораздо позже. В его статье приводится небольшой и очень ценный факт, не упоминаемый другими. К перечню запоздалого всеобщего признания, слишком поздно пришедшего к Модильяни, надо добавить также «открытие персональной выставки двадцати картин Моди, которая по странному стечению обстоятельств начала работу в галерее Девамбе в тот самый вторник, когда проходили его похороны».

Галерея на улице Сен-Огюстен принадлежала тестю мецената Шерона и считалась одной из самых авторитетных в Париже. Двадцать выставленных полотен, видимо, были теми, которые достались Шерону по контракту с Амедео. Хотя, возможно, речь идет о картинах Модильяни, которые он написал после и которые Зборовский выставил в Девамбе для продажи. В любом случае, очень легко представить, какой уникальный шанс выпал торговцу, у которого в запасниках оказалось большое количество работ художника, причем в тот самый момент, когда его слава начала стремительно расти.

Ситуация прямо-таки нелепая: первая настоящая «персональная выставка» распахнула свои двери в тот же день, когда Амедео проводили в последний путь. Возникает множество вопросов, остающихся без ответа: а что бы было, если бы Модильяни смог протянуть подольше? Если бы его физическое состояние не было бы так ослаблено болезнью? Если бы он был более податливым и лицемерным, как многие его расчетливые коллеги? Изобразительное искусство давно стало бизнесом, приносящим неплохие дивиденды. Амедео не понимал этого, поэтому не смог или не захотел приспособиться. В этом его отличие от Пикассо, который был художником, весьма восприимчивым к колебанию моды.

С точки зрения массовой культуры его упрямство, упорный отказ от всего, что не ведет к достижению цели, сделали положение Моди заведомо проигрышным. Современный художник — тот, кто научился играть с миром и в случае необходимости может сам стать игрушкой. Риск конечно же большой, о чем говорили известные ученые своего времени Хоркхаймер и Адорно: «Было время, когда интеллектуалы и художники подписывали свои письма, как Кант и Юм — «смиренный слуга», между тем подрывая основы империй и алтарей. Сегодня они известны наравне с главами правительств, но в художественном отношении целиком зависят от мнения своих безграмотных работодателей».

Выхода из подобной ситуации нет. Толстый кошелек диктует художнику свои правила игры, не оставляя ему места для маневра. Многочисленные деятели искусства вынуждены принять эти правила игры. Чтобы в конечном счете одержать победу, сохранив при этом в неприкосновенности свое право творца, они должны быть готовы на любое мошенничество.

Модильяни отрицал саму возможность компромисса, его жизненный путь был наполнен страданиями, нищетой и болезнями. Деньги для него были символом продажности. Когда говорят, что он является воплощением романтического идеала художника, то прежде всего имеют в виду трагические обстоятельства его жизни, эту мрачную тень, которая с отрочества словно нависла над ним. Упорство, с каким он шел к своей цели, просто поразительно.

Но все это только видимая часть феномена Модильяни.

У этого художника было двойственное отношение к реальности.

С одной стороны, он благодарно принимает все то, что ему дарует жизнь, с другой — разрушает сами ее основы.

Он стремился к своей цели, которую сам, видимо, считал недостижимой, с повседневным ощущением неудачи.

Он понимал, что потерял родину, но продолжал до последнего дыхания верить, что хотел бы ее заново обрести. Поэтому, а не только из-за комплекса деликатного и застенчивого иудея, все, что им создано, несмотря на чувственность и красоту, несет на себе печать безбрежной грусти. Немногие из художников, подобных ему, смогли так уловить в своем творчестве ощущение счастья и трагизм, радость жизни и глубокое погружение в пучину страданий, лихорадочный бег времени и осознание неизбежности грядущего конца.