Почему, как мне кажется, между 1990-ми и нынешним временем нет особой разницы. Они не закончились, мы продолжаем жить в этом времени. Именно тогда, в 1990-е, появилась такая парадигма управления, которая заключается в том, что есть некое мудрое начальство, которое лучше всех знает, как надо. И это знание нужно реализовать с минимумом издержек. Все, что мешает этому «эффективному менеджменту», нужно просто сломать об колено. Сначала таким образом сломали Верховный Совет, потом институт президентских выборов, потом выборы вообще. Потому что зачем объяснять что-то людям, как-то сложно лавировать, если можно просто издать указ. Закон о приватизации, как мы знаем сегодня, специально принимали тогда, когда депутаты разъехались на длинные каникулы, чтобы у Верховного Совета не было возможности его оспорить. Так все и делается до сих пор. А кто не согласен и упорствует — тех нужно посадить, лишить всех прав, объявить иноагентами, выдавить из страны, чтоб не путались под ногами и не мешали проводить разумную экономическую, внутреннюю и внешнюю политику.
Вторая и главная ошибка. Вообще главная. Про человека было неинтересно. Про человеческое достоинство. Оно было уничтожено в это время. Не то чтобы оно как-то сильно уважалось при советской власти — опять же, все было по-разному, — но в 1990-е оно было просто уничтожено. Никто не думал о том, как эта шоковая терапия скажется на каком-то базовом ощущении людей от жизни. Никто не думал не то чтобы о психологии, а просто о человеческом достоинстве. О том, что с людьми делает само ощущение потери этого достоинства, к каким это приводит катастрофическим последствиям. Потеря ощущения равновесия, в котором ты можешь существовать и чувствовать себя человеком. Ну так и сейчас никто не думает.
Полина Барскова
поэт, исследователь
*1976
Бумажные черные силуэты, вырезанные из тьмы...
Я выходил на огромное Марсово поле, утопая в сугробах. Было холодно так, что больно дышать, казалось, что ты неведомым путем забрел в заповедник мертвой империи; из-за ночи и стужи ты оказался один в недоброй пустоте. Прошлое, по контрасту с современностью, казалось крайне неправдоподобным. Нити, связывающие эпохи, оборвались.
— Григорий Козинцев, «Глубокий экран».
Девяностые были годами моей юности, а юность — это, как известно, возмездие: оборачиваясь, обращаясь к тому времени, я вижу все в подозрительно театральной подсветке прекрасно-ужасного.
Помню поэтов: на это время пришлась моя дружба с горячим, гудящим Кривулиным, знакомство с легким Драгомощенко, путешествие в Эльсинор (да, тот самый замок Гамлета) с Еленой Шварц, похожей на того самого принца в исполнении, скажем, Сары Бернар. Все эти сюжеты / поэты кажутся мне сейчас сродни бумажным черным силуэтам, именно: все тогда, как видится сейчас, было вырезано из тьмы.
Крупнейшие, хрупкие, странные фигуры той литературы, все они никак не были старцами, но работа по искусству в советском веке, сопротивление этому веку, вернее, нежелание ему всерьез принадлежать и поддаваться, сожрали их: все они исчезли до нелепого рано. Я не могла предполагать тогда, что вижу их на закате.
Большой ленинградский поэтический стиль, большая ленинградская литература завершалась, постепенно сворачивалась, догорала; ее последние строители докуривали свои папироски: я помню, как летела с Шварц в самолете, и она прикуривала следующую сигарету от предыдущей, разглядывая в своем виски сложную геометрию льдышки: никогда никто больше не закурит в самолете, пялясь в иллюминатор тревожно и радостно.
По мерцающему темнотой и редкими бликами, расчерченному тенями городу я бежала, как Акакий Башмачкин, знакомиться (продолжать знакомство) с очередным важным, остроумным, огромным, легкомысленным собеседником, от которого мне надлежало набираться дионисийской мудрости. Двигаться по городу было жутковато, но, по причине вышеуказанной юности, весело.
Тем временем в государстве происходили события; плодились, размножались и таяли иллюзии, делались и рушились состояния. Как взбесившиеся огромные воздушные шары, наливались смыслом и сдувались политики. Все это проходило мимо меня; вероятно, я была слишком занята отношениями с городом, с литературой, с близнецами Эросом и Танатосом, возможно подозревая и прозревая, что передвижениям моим по сугробам между дворцами не дано длиться слишком долго. Не политическое, но поэтическое интересовало меня тогда: влажный запах снега, ткани бедности, цвет ноябрьского тревожного неба.