Выбрать главу

Ничто не изменилось. Повсюду виднелись дома и домишки, сараи, обитые ржавым железом. По сравнению с ними школа, в которой я учился до войны, казалась небоскребом. Выглядела она мрачновато: кирпич потемнел, стал щербатым, как побитое оспой лицо.

К школе стекались, словно ручейки, ребята. У одних в руках были портфели, у других тетради и книжки, перехваченные резинками. Я почему-то позавидовал им. Зоя взглянула на меня:

— После войны что делать думаешь? Учиться?

— Навряд ли.

— Почему?

«Когда кончится война, — подумал я, — мне будет девятнадцать, а может, и двадцать». Так и сказал Зое. Добавил:

— После войны женюсь, наверное.

— На ком?

— На тебе!

Зоя улыбнулась.

— Это что — официальное предложение?

Я вспомнил почерневшую от пожара деревеньку, крадущуюся по бревну кошку, Витьку с кровавым пятном на груди, рыдающую Марию Ивановну и твердо сказал:

— Пока нет. Но сделаю!

— И уверен, что я соглашусь?

— Уверен!

— Почему?

Лешка часто говорил, что после войны парни будут нарасхват. Так я и заявил Зое. И понял — сказал глупость: Зоя весело взглянула на меня и произнесла:

— Ну, ну…

Справа виднелась Октябрьская площадь, слева — церквушка. До войны она была грязной, неказистой, а теперь выглядела, как невеста.

— Пойдем там, — предложил я.

— Хорошо, — согласилась Зоя.

Я старался заметить, что изменилось на Донской, но не обнаружил никаких изменений и взволнованно подумал: «У Гитлера кишка тонка, другие столицы он в развалины превратил, а Москва как стояла, так и стоит и будет стоять вечно, потому что она — Москва!»

Церквушка носила следы недавнего ремонта: пахло краской, очищенные от грязи купола сверкали на солнце, как пожарные каски. Шло богослужение. Из распахнутых настежь дверей доносился хриплый бас. Ему вторил хор.

— Зайдем? — Зоя вопросительно взглянула на меня.

— Зачем?

— Просто так.

— А не выгонят?

— Нет.

Я подумал и кивнул:

— Ради любопытства можно сходить.

— Пилотку сними, — напомнила Зоя, когда мы подошли к двери.

Я сдернул с головы пилотку, и мы очутились в церкви. На плече у меня висел «сидор». Зоину сумку я держал в руке, поэтому чувствовал себя не очень уверенно.

На нас никто не обратил внимания: все молились, все слушали священника — обладателя хрипловатого баса. Я не вникал в смысл произносимых им слов — разглядывал церковь и прихожан. До этого я не бывал в церквах и сейчас чувствовал себя так, будто находился в музее.

Пахло ладаном, потом и еще чем-то. Я с жалостью подумал о людях, которые вместо свежего воздуха дышат этой отравой.

Священник повысил голос, и под церковными сводами прозвучало:

— Ана-аафе-маа!

Я понял: священник предает анафеме Гитлера. Это понравилось мне. Но самое сильное впечатление произвела на меня паства.

Чуть в стороне стоял, опираясь на костыли, инвалид с обожженным лицом, с медалями на груди, с двумя ленточками — желтой и красной — на пиджаке. Желтая ленточка обозначала тяжелое ранение, красная — легкое. В глазах этого человека была отрешенность: он, наверное, видел сейчас тот бой, после которого стал инвалидом, который снится по ночам, и он, проснувшись в холодном поту, долго лежит с открытыми глазами, вспоминая однополчан — тех, кто дрался до последнего патрона и погиб, швырнув последнюю связку гранат под гусеницы танка с черным крестом на боку. Рядом с инвалидом молилась старушка. Я решил: «У нее сын на фронте, и она просит бога сохранить ему жизнь». Позади старушки возвышался наголо остриженный парень. Он отводил в сторону глаза, краснел и смущался. Возле него крестилась немолодая женщина. «Сын, наверное, уходит в армию, — догадался я, — и мать насильно привела его сюда, чтобы помолиться».

В Зоиных глазах появились слезы. Это удивило меня, и я, позабыв, где нахожусь, уставился на нее.

— Пойдем, — шепнула Зоя.

Ветерок омыл лицо, и я снова пожалел тех, кто остался в тесном, душном помещении, но не стал осуждать этих людей, решил, что они сами разберутся во всем, когда наступит срок.