Поездка в Палестину не помогла. Его разочаровало не столько отсутствие веры в себе к Богу, сколько отсутствие веры в то, что он — избран, чтобы закончить свой великий труд.
Из Иерусалима Гоголь вернулся в Россию. Второй том был в целом написан, но писатель не отдавал его в публикацию. В нем не было уверенности, что он написал то, что должен.
Гоголь читал главы друзьям. Прочитанным восхищались. После одного такого чтения Самарин написал Гоголю о своем впечатлении: «Если бы я собрался слушать вас с намерением критиковать и подмечать недостатки, кажется, и тогда после первых же строк, прочтенных вами, я забыл бы о своем намерении. Я был так вполне увлечен тем, что слышал, что мысль об оценке не удержалась бы в моей голове. Вместо всяких похвал и поздравлений скажу вам только, что я не могу вообразить себе, чтобы прочтенное вами могло быть совершеннее. Мне остается только пожелать от всей души, чтобы вы благополучно совершили дело, важность которого для нас всех более и более обнаруживается».
А вот отрывок из письма Самарина Смирновой о том же чтении: «Никогда не забуду я того глубокого и тяжелого впечатления, которое Гоголь произвел на Хомякова и меня раз вечером, когда он прочел нам первые две главы второго тома. По прочтении он обратился к нам с вопросом: "Скажите по совести только одно, — не хуже первой части?" Мы переглянулись, и ни у него, ни у меня недостало духу сказать ему, что мы оба думали и чувствовали».
Ему лгали в глаза. Он верил восхищенным отзывам? Или не верил?
Правду ему сказал только его духовник священник отец Матвей. Он вспоминал: «Гоголь показал мне несколько разрозненных тетрадей, <…> просил меня прочитать и высказать свое суждение. Я отказывался, говоря, что я не ценитель светских произведений, но он настоятельно просил, и я взял и прочел. Но в этих произведениях был не прежний Гоголь. Возвращая тетради, я воспротивился опубликованию некоторых из них. В одной или двух тетрадях был описан священник. Это был живой человек, которого всякий узнал бы, и прибавлены были такие черты, которых… во мне нет, да к тому же еще с католическими оттенками, и выходил не вполне православный священник. Я воспротивился опубликованию этих тетрадей, даже просил уничтожить. В другой из тетрадей были наброски… только наброски какого-то губернатора, каких не бывает. Я советовал не публиковать и эту тетрадь, сказавши, что осмеют за нее даже больше, чем за "Переписку с друзьями"…»
Шел последний год его жизни. Гоголь то принимался переписывать в который раз уже законченные главы, то приходил в отчаяние: это была не та книга.
Осенью 1852 года он поехал на родину на свадьбу к сестре. Но с полпути вернулся в Москву. Его знакомый Бодянский, к которому пришел тогда Гоголь, вспоминает, как «на вопрос его: "Зачем он воротился? " Гоголь отвечал: "Так: мне сделалось как-то грустно", и больше ни слова».
Гоголя раздавило осознание того, что он не смог исполнить возложенную на него миссию. Смирнова вспоминала его слова: «Я уверен, когда сослужу свою службу и окончу, на что я призван, то умру. А если выпущу на свет несозревшее или поделюсь малым, мною совершаемым, то умру раньше, нежели выполню, на что я призван в свет».
Слова победили писателя. Это было поражение всей жизни. Признание невозможности написать «Живые души», исполнить свое Божье предназначение — было признанием его небытия. Сожжение рукописи уже было делом второстепенным.
«Ночью на вторник (на 12-е февраля) он долго молился один в своей комнате. В три часа призвал своего мальчика и спросил его, тепло ли в другой половине его покоев. "Свежо", — ответил тот. — "Дай мне плащ, пойдем, мне нужно там распорядиться". И он пошел, со свечой в руках, крестясь во всякой комнате, чрез которую проходил. Пришед, велел открыть трубу, как можно тише, чтоб никого не разбудить, и потом подать из шкафа портфель. Когда портфель был принесен, он вынул оттуда связку тетрадей, перевязанных тесемкой, положил ее в печь и зажег свечой из своих рук. Мальчик, догадавшись, упал перед ним на колени и сказал: "Барин! что это вы? Перестаньте!" — "Не твое дело, — ответил он. — Молись!" Мальчик начал плакать и просить его. Между тем огонь погасал после того, как обгорели углы у тетрадей. Он заметил это, вынул связку из печки, развязал тесемку и уложил листы так, чтобы легче было приняться огню, зажег опять и сел на стуле перед огнем, ожидая, пока все сгорит и истлеет. Тогда он, перекрестясь, воротился в прежнюю свою комнату, поцеловал мальчика, лег на диван и заплакал» (из воспоминаний М.П. Погодина).