Выбрать главу

Лошадка круто сбавила шаг. Дед уже взялся за витень, да разглядел что-то впереди — соскочил с саней. Высохший на жизненном ветру, он был легок на подъем и на ногу. Вернулся с охапкой сена, вытряхнул из него снег и положил в передок, по-хозяйски прихлопнув-примяв.

— Поехали! Потом получишь! — сказал он лошади, и та затрусила по-прежнему. Видно было, эти два старика понимают друг друга, как говорится, сработались, спелись. — Вот я и говорю: век-то наш какой? Ростишь, ростишь этих самых детей — и что? Вырастил, на ноги поставил — вот и весь наш век. Дальше ты уж без голосу, без силов. Дальше уже само собой пойдет. Без тебя.

— Неладно вроде говоришь, дед Петрован.

— Эх, все ладно, чего там! Такой наш век — вырастить детей. Ну, ежели здоровьишко останется — это самое, понаслаждайся. Сколь можешь и как можешь. Чего еще? Вся жисть и держится вот этак-то.

— А как же бобыли?

— Это которые без детей? Так ведь и они не в лесу живут, на обчество робят. А обчество — это что? Половина ребятни, половина взрослых. Два жернова. Оба крутятся в разные стороны, делают муку. Мука — это и есть тебе жисть. Хлеб, это самое.

— Дед Петрован! Ты меня разыгрываешь, что ли? Все какие-то мудреные слова говоришь!

— Нюр-ра! Тебе еще только маяться, а я уже намаялся! Вот так! — он полоснул себе по горлу. — Эх, что там говорить! Было время — ни белых, ни красных не признавал. Старуху прятал, дитя первое прятал, сам хоронился в погребе — выжить бы, выжить да пожить после батраков-то. Потом научили белые, плетьми научили-таки! Пошел я против них, всю гражданскую прошел, живой вернулся… Расписаться где — я один крест ставил, старуха — два. А ребятишки наши, это самое, Пушкина, Гоголя и всех остальных наизусть читают, формулы какие-то шпарят без запинки. Говорю же тебе: прикажи — отдам жизнь без разговору. И не потому вовсе, будто отжил свое. Хочу, чтобы ребятишки увидели свое! Вот и суди меня такого, это самое…

Дорога повела вдоль опушки соснового бора. Совсем к дороге вышел молодняк, густой, дружный — сосенка к сосеночке, вплотную, иногда и в обнимку. Они наполовину утопали с сугробах, на них лежал пухлый снег — ни дать ни взять укутанные для прогулки малыши.

— Как назвала сына-то?

— Да еще никак, дед Петрован.

— Никак — не годится. — Старик выбил трубку о передок и полез в карман за кисетом, за «кузней». — Юрий… Вот хорошее имя. Князь такой был. Долгорукий.

— Да на что мне князь-то, дед Петрован!

— А я тебе не князя навиливаю, имя даю! Или вот — Ростислав…

— Подумаю еще…

— Негоже некрещеному долго жить на свете.

— Я его крестить не буду.

— Я не про то говорю. Дело твое — крести, не крести. Без имени, говорю, нельзя жить на свете.

Взвалились на гору — открылась Ольховка — родное село.

— Куда? — спросил кучер на развилке дорог перед мостом.

— Через мост.

За мостом сразу началась освещенная солнцем половина земли. Заструилось в глазах, зазвенело в ушах — от света, тепла и внезапной радости.

— Эх, какая благодать у вас тут!

— Это нас с сыном встречает!

— Дай бог, дай бог, Нюра! Чтоб всегда так!

Дед Петрован откинул поднятый воротник полушубка, сдвинул шапку назад, засунул потухшую трубку в карман.

Улица была пустынна, если не считать овечек да коз, по вековому обычаю выпускаемых на улицу — авось да наедятся оброненным сенцом. Иногда в окнах плющились детские носы. У колодца раскрыли рты три застигнутые врасплох бабы.

— Захлопните рты-те! Ангина, глянь, залетит! — крикнул дед Петрован и ткнул в их сторону кнутовищем. Лошадка дернулась и понесла, снег загудел под полозьями, и стала невнятна дружная бабья ругань.

— Вот уж за что не люблю я этих баб — рты раззявят, шары выпучат, ухи навострят, ничего чтобы не упустить! Уж я свою старуху учил — нишкни! До сих пор мается этой ин-фек-ци-ей. Заразой, одним словом, будь она трижды неладна!

Подвернув к указанным воротам, кучер торопливо соскочил с кошевы и привязал коня к цепочке-коновязи на верее.

— Дай-ка понесу я твоего… Как отца-то?

— Степаном.

— Степаныча!