А вчера под вечер, вернувшись с покоса, они с матерью нашли его растянувшимся в чем есть на неразобранной постели, отхрапывающим с присвистом.
— Что это с ним? — спросил отец у Павлика, зная заранее ответ.
— А пьяный дак! — вроде бы даже похвастался мальчишка.
Иван Васильевич поостерегся оглядываться на жену. Та засуетилась, забегала, что называется, готовая принять огонь на себя, принялась разувать и раздевать бесчувственного сына.
В приделе еще что-то было не в порядке. Иван Васильевич не сразу догадался, что мозолит ему глаза пустота на комоде. Здесь издавна стояла старенькая радиола, теперь ее не было.
— Где?!
— А! — пренебрежительно отмахнулся Павлик. — Гриша поковырялся-поковырялся и выбросил в сенки. Говорит, лучше магнитофон купить.
— Видите, магнитофон ему лучше! Ты его еще заработай!
Та радиола в свое время трудно досталась семье. Их тогда вообще было не достать. Продавали как-то одно шасси, без коробки. Вася с Петей днями и ночами колдовали над ней и сварганили-таки вполне приличную штуку. Так при ней и выросли, и была она памятна всем и дорога. Но вот незаметно вышла из строя, никто не знал почему, может, просто одна из ламп отработала свой срок. Иван Васильевич все собирался свозить ее в район и показать мастеру, да никак руки не доходили…
Но он смолчал и тут, хотя жена увивалась вокруг: если надо, меня, меня ругай, и побьешь — не обижусь! Я во всем виновата, я одна!
Теперь, снуя в шумных шлепанцах из избы во двор и обратно с утренним пойлом для скотины, она пугалась его упражнений:
— Ой да Гриша! На работе наломаешься за день!
— Вот и надо силенок поднакопить, мам! — вроде бы в шутку, но на полном серьезе отвечал сын.
— Гри-и-иш, а что это за балясины у тебя?
— Гантели, мам. Спортивный снаряд.
— Ой, господи! Снаряд!
— Не артиллерийский, мам, не пугайся.
Рядом с сыном мать казалась худенькой девочкой-подростком, назойливо, но тщетно липнувшей к великовозрастному парню: и росточком не удалась, и телом еще не налилась, и понятия нет, что парень терпит ее только из милости.
«Господи! Подруженька! — ужаснулся Иван Васильевич. — Как же далеко ушли от нас наши дети, а мы и не замечаем!»
Сосредоточенное лицо сына не выражало никаких чувств, как у человека, занятого привычным, обязательным делом. Широкие плечи костисты, тонкая сухая кожа выделяла каждую маломальскую завязь мускулатуры, как на теле древнегреческих статуй. Только там все мертвое, застывшее, а тут — ишь, как трепетно поигрывает каждый узелок и радуется утру, солнцу, предстоящей страдной работе!
Иван Васильевич не помнил, каким был в свои семнадцать лет. Как ни силился, не мог вспомнить себя обнаженным, бездумно поигрывающим мускулами вот так — ради одного телесного удовольствия. В его семнадцать лет у него была одна только работа, работа и работа, а во время работы не будешь любоваться игрой мускулов.
И еще этот дивный рост нынешних семнадцатилетних. Кому другому можно было сказать, глядя на сына: в деда пошел, в прадеда. А тут: вот он — сын, вот он — я и все мое семейное древо. И даже приближенно нельзя сказать, в кого из ближайших предков пошел третий сын, Гриша. Сам Иван Васильевич как призвался в армию ростом в метр семьдесят два, так и демобилизовался этаким же среднерослым, а теперь, кажется, и вовсе осел. Об Анюре же и говорить нечего. Родив четверых сыновей, она, казалось, не только в теле убавила, но и в росте. Все сыновьям отдала. Да-а-а, сыновья, пожалуй, возьмут от матери и свое и ее здоровье. Зубастый, загребастый народ.
Нарочно вяло утираясь, Иван Васильевич дождался сына возле умывальника, спохватился:
— Обождь, налью воды в рукомойник!
Гриша упредил отца, сделав всего лишь один ленивенький, но очень точный шаг к кадке, сам оставаясь на месте, — вот уж воистину одна нога здесь, другая там, — одним ковшом воды наполнил умывальник. Отца обдало при этом здоровым, молодым потом. Его не обидело, что, сын не принял его услугу, но нехорошо задело то, что сделал он это молча. Хоть бы уж буркнул что-нибудь.
И впрямь, что за холера корежит парня; не говорит, а рявкает, не ходит, а завихрения за собой создает. И за столом — одни подерги: за ложкой потянется — рукавом что-нибудь смахнет, после себя обязательно хлеба обглодыша три оставит. Возьмет что-то — так не возьмет, а схватит. Захочет что поправить — еще больше искособочит. Пишет в тетрадке — будто штукатурку целая бригада соскабливает, столько шуму, и стол при этом ходуном ходит, и стул воплями исходит. Бродит по избе — за все углы задевает, просто диву даешься, почему он до сих пор без увечий остается?!