Выбрать главу

«В жавожне. Шпит», — получилось у него.

— Ты разбудил бы его, Сеня, а?

Сеня только вскинул свой суровый взгляд. Нюра почувствовала себя без вины виноватой: кто знает, что взбредет на ум этому семилетнему мудрецу!

Но в мальчишеских глазах было лишь нетерпение человека, занятого своим делом и ничем другим на свете.

— Шам вштанет, — буркнул он и вприпрыжку помчался прочь.

И щенок было кинулся за ним, да споткнулся, расчихался, обиженно замотал головой, вспомнил о дождике и заковылял назад. В этот момент он и увидел Нюру. Вскинул голову и замер в удивлении: что за черт, кругом люди! Долго переваливал голову с уха на ухо, поблескивая бусинками глаз, в которых еще не развеялся сизый туман собачьего младенчества.

— Ой ты, мой хороший, чего тебе?

Щенок заплясал: «Дай хлебушка — и с тобой буду дружить!»

— Нет у меня ничего, дуралеюшка!

Щенок будто понял, подумал чуть, совсем по-человечески хмыкнул и торопливо покатился в подворотню. А когда Нюра чуть притопнула ему вслед, он, как самый настоящий рева-недотрога, заверещал на всю округу:

— Ай-яй-яй! Ай-яй-яй! Ай! Ай! Ай!

Нюра, смеясь, закрыла ладонями лицо — оно горело…

3

Завозня — большой приземистый амбар — стояла в одном ряду с домами, но несколько на отшибе, с краю.

Дверь оказалась незапертой. Она не скрипнула. Вроде бы вздохнула только. Открывшаяся теплая темнота пахнула коноплей, дегтем, мышами и еще чем-то древним-древним.

— Степа…

Дождь шелестел по крыше, а Нюре казалось: шепчутся в темноте озорники, сговариваются напугать ее.

— Степа!

— М-м? — коротко и тревожно откликнулся тот. Он был где-то совсем рядом. Просыпаясь окончательно, Степан сладко всхрапнул, бодро, словно и не спал вовсе, спросил: — Кто тут?!

— Я… — давясь сухим комом в горле, еле отозвалась Нюра. Назваться по имени уже не было сил. Кровь шумела в ушах, и она все никак не могла понять, откуда идет к ней Степанов голос — слева, справа, сверху, снизу?

— Кто?

— Да я, Степа, я…

— А-а, Нюра! — сказал Степан, и она услышала, как он широко улыбнулся при этом. Услышала, почти увидела, как он заломил руки, потягиваясь, и захлебнулся в сладостном стоне.

Эта одуряющая истома молодого тела вдруг передалась и Нюре, всецело овладела ею, и, когда горячие, налитые после сна нежной силой Степановы руки потянули ее, холодную, продрогшую, к себе, она сама пошла ему навстречу, как идет навстречу земле назревшая капля. Ей еще, как-то мельком, подумалось, что надо бы обидеться, воспротивиться: ни слова не сказал, не назвал милою… Но тут же она почувствовала: он-то для нее единственный — не было, нет и не будет человека роднее, чем он! И они, молодые, сильные, счастливые, сплелись телами с такой силой, что темнота амбара в их глазах перешла в ослепляющее сияние…

Через какое-то время они опять услышали шелест дождя по крыше. Мычали коровы и блеяли овцы — устало, нехотя, просто по привычке отличать этим свои ворота, возвратясь с пастбища.

Пришел Сеня, помаячил в мутном дверном проеме.

— Штеп? Мама ужинать жовет.

— Не хочу!

Сеня посопел для порядка и ушел.

Потом пришла мать, осведомилась, здесь ли Степан, и где-то в изголовье, кажется, на сундук, поставила что-то вкусно и горячо пахнущее. Степан привстал навстречу матери, одной рукой натягивая одеяло на подругу. Нюра поймала эту его руку и приложила к тому месту, где сумасшедше колотилось сердце.

— Поешь, сынок, — слышалось в темноте, — поешь и спи. Не ходи уж сегодня никуда, отдохни, ради бога!

— Поеди-и-им! — сказал Степан с напором. — Поспи-и-им!

— Вот-вот! — поощрила довольная мать и ушла.

А они принялись за горячие, мягкие, тающие во рту пирожки с зеленым луком, запивая их выдержанным на погребе молоком. И целовались, теряя крошки, проливая молоко.

А дождь все шелестел по тесовой крыше, шелестел…

И только на рассвете, когда Нюра побежала домой, в пруду отражалось стеклянно-ясное небо. Вся дождевая влага скаталась за ночь на траве в крупную самоцветную дробь. Нюре почему-то очень хотелось думать, что это роса. Она так и думала и шла лугом напрямик, без тропинки, и трава стреляла в нее этой тяжелой алмазной дробью, сбивала, смывала с ее ног, с ее сандалий вчерашнюю заскорузлую грязь.

Потом они каждый вечер закрывались в амбаре. И каждый раз она уходила от него на заре — теперь уже по настоящей, щедрой, шумливой росе, которая мигом обновляла ей обувь. Шла навстречу новому дню, который уже готовил им встречу вечером, когда она опять сможет сказать своему милому стыдливое и признательное: «Уйду от тебя по росе!»