— Черт знает что! — Иван Михайлович выплюнул былинку и со злой четкостью взялся сворачивать цигарку. — В общем, так, Анна. …Надо браться за дело всерьез. Как видишь, наша жизнь опять входит в колею. Но беспорядков еще много. Рук не приложить — мало будет и двух пятилеток, чтобы в о с с т а н о в и т ь хозяйство. Стало быть, придется крепенько поработать. Может, и драться придется.
— Кем ты меня хочешь сделать?
— А никем, — пожал плечами Иван Михайлович. — Просто хочу, чтобы ты вела в звене учет. Если хочешь — стала хозяйкой картофельного поля. Это разве так уж много?
— За спасибо?
Счетовод частыми затяжками дожег цигарку и раздавил окурок под каблуком.
— Может быть, даже спасиба не будет, Анна…
— А драки, значит, будут?
— Будут. Обязательно.
Их взгляды встретились.
— Не смогу я, Иван Михайлович. Устала. До смерти.
— Я тоже устал, Анна. И тоже до смерти… Но надо, Анна, надо, праздничная…
— К-какая, какая?!
— Вот такая — п р а з д н и ч н а я. Такое тебе от меня прозвище.
— За что же мне от тебя такое прозвище?
— Есть в тебе что-то такое… Ладно. Не будем.
— Нет уж, скажи!
— Ты не думай, не воображай. У меня все с прозвищем ходят, кто с каким.
— И никто не знает своего прозвища?
— Никто. Кому это надо?
— А зачем же ты открыл мне мое прозвище?
— Чтобы ты… чтобы больше никогда не знала усталости…
Из-за ближнего куста показалась коровья морда, вскинулась и, продолжая жевать, уставилась на людей большими темными глазами.
— Идите на пруд! — сказала Нюра. Корова замерла. — Идите, идите на водопой!
Корова послушно скрылась в кустах.
— Что и вправду они пошли сейчас на пруд? — с немалым интересом спросил Иван Михайлович.
— Пошли. Они знают порядок… И что же я должна буду делать?
— Приходи сегодня в правление. Я буду ждать. Покажу тебе, как надо вести учет по картошке. Это сейчас главное — учет. А что дальше — жизнь сама покажет, подскажет. Ты ведь знаешь, картошку сейчас вторым хлебом стали называть. Так и порядок здесь нужен соответственный.
— Вон, смотри… — Нюра вытянула руку и показала на то, с чего они с самого начала не сводили глаз и боялись признаться себе в этом.
По низу косогора, по-над самым прудом, где в прошлом году было картофельное поле, по всей ширине его разбрелись ребятишки. Сделают два-три шага, присядут или просто наклонятся и ковыряют землю — ищут прошлогодние клубни. Текучие волны марева превращают их в призрачные пляшущие тени.
— Второй хлеб… А поди-ка, он первый для нас и в войну и теперь — ведь никакого другого нет…
Иван Михайлович молчал так долго, что Нюра обеспокоенно повернула к нему голову.
— Ладно. Договорились, — сказал он, вставая.
— Договорились, — откликнулась она с большим опозданием.
4
Нюра открыла глаза и увидела небо. Только небо — ясное, утреннее, и на нем, кроме солнца, не было ни пылинки. Да и солнце распалялось где-то в изголовье, его теплота мягко ласкала темя.
Нюрин сон был так глубок и освежающ, а пробуждение так неожиданно и чудесно, что она долгое время не могла сообразить, где она и что с нею.
Оказывается, она присела отдохнуть на остаток прошлогоднего омета соломы на меже да и не заметила, как повалилась и уснула. Коровы дотянули плуг до межи и кружились, как на привязи, выедая траву до черноты. В соломе попискивали мыши — играли, должно быть, свою свадьбу. Небо звенело от растворенных в нем тысяч жаворонков. Поле, казалось, ходило ходуном — то парила земля под солнцем, которое уже настраивалось, пожалуй, на свой летний круговорот. Земля пахла, остро и дразняще, кормящей матерью, вечно недосыпающей и вечно бодрой, готовой к этому на веки вечные.
Нюра круто повернулась на бок, чтобы встать и… замерла на четвереньках: у нее в изголовье сидел солдат… Сидел тихо, смирно.
Нюра впилась в него глазами в той горячей и вмиг обессиливающей оторопи, знакомой всем женщинам, пережившим войну, когда они хватались за сердце при виде любого военного, свернувшего с тракта в село, потому что тот военный мог оказаться и братом, и просто соседом, просто односельчанином, ушедшим на войну вместе с дорогим тебе человеком…
— Ну, что, узнаешь? — спросил солдат, а точнее, старший сержант, хитренько улыбаясь.
— Яша! Малов!
— Он самый! — признался довольный старший сержант и с деланной рассеянностью заозирался по сторонам, потрогал стоящие у ног большущие черные чемоданы и туго набитый вещмешок. Поправил под собой шинель, развернутую во всю ширь по соломенной прели подкладкой кверху.