— Спасибо, Яков Григорьевич!
Малов принялся закусывать, пользуясь широким складным ножом. Коровы повернулись и потянулись к ним, шумно принюхиваясь.
— Ну, ну, сестрички! — Яков отвалился на бок, взял ломоть хлеба, разломил его пополам и сунул в коровьи морды. — Теперь идите. Паситесь. Это ваше кровное дело. Вам легче прожить…
Нюре показалось, что Яков уставился на нее и не сводит глаз. Она встревоженно подняла голову и увидела: тот смотрит мимо нее, смотрит на раскинувшееся внизу село.
— Как там мой домишко, Нюрочка?
— Какой домишко? — растерялась Нюра. — А! Стоит. Целый. Как заколотила Настя, сестра твоя, когда уехали эти, эвакуированные, так и стоит. Целый.
— Ну, ладно. К осени отремонтирую капитально — дворец будет. А ты что давеча сконфузилась? Когда узнала меня?
Нюра и теперь так же смутилась.
— Ну, ладно. Еще по одной!
Выпили, закусили.
— Кушай, Нюрочка, кушай! Тараньку вот шелуши.
— Спасибо, Яков Григорьевич, наелась, спасибо!
— Да что ты заладила: Яков Григорьевич да Яков Григорьевич! Сначала так хорошо было: Яша, Яша!
— Так то ведь сначала…
— Ну, ладно. Закрой глаза!
Нюра послушалась. Малов долго возился с чемоданами, сопел. Потом на Нюрину голову легло что-то воздушно-невесомое.
Она испуганно открыла глаза.
— Ай-яй-яй, какая непослушная — не может дождаться команды!
Нюра потянула за край того, что неслышно лежало на голове, и вытянула… шелковый синий платочек.
— Ой, зачем это?!
— Ну, ну! — натужно выговаривал Малов, силясь закрыть чемодан со вздувшимся добром. — В подарок это. Я так решил: первому встречному односельчанину — подарок. Будь ты мужчиной — другое получила бы.
— Да ведь это денег каких стоит, поди!
— Мы же не на базаре. Дарю от чистого сердца.
— Спасибо, Яков Григорьевич!
— На здоровье, на здоровье, Нюрочка!
День разгорался добрый и ясный — только звон стоял над полями, Нюре стало так хорошо и вместе с тем до того грустно, что глаза разом застило слезами.
— Ты чего это?! — встревожился было Малов, но и его осенило: — Не буду, не буду…
И опять завелся четкой и ловкой скоростью движений — раз, два, три, и чемоданы встали в ряд, вещмешок прислонился к ним. Малов поднялся на ноги, попутно прихватив шинель. Прежде чем встряхнуть ее, сморщился:
— Фа! Доннер веттер! — Для Нюры сделал перевод: — Со станции добирался на попутной — горючее в МТС везли.
Бросил шинель на чемоданы с нарочитой небрежностью и встал в позу «руки в боки, нос на плечо».
И китель темно-зеленый сидел на нем хорошо, и брюки темно-синие, офицерские же, сидели на нем хорошо, и сапоги и фуражка — все-все сидело на нем хорошо. Колодки — орденов ли, медалей ли — скромно высвечивали на левой половине груди, на правой сверкал яркий значок «Гвардия», неброско значились три полоски ранений. В них Нюра уже разбиралась и определила: Яков Малов был ранен дважды легко и единожды тяжело.
— Ну, ладно! — сказал решительно Малов и засобирался. — Пора в путь-дорогу.
Он легко взвалил спаренные ремнем чемоданы на плечо, один за спину, другой на грудь. На свободное плечо вскинул вещмешок, а поверх — шинель, тоже офицерского покроя, и из этой тесноты прощально кивнул Нюре.
Она встала и поклонилась ему поясно.
Пропуская мимо себя солдата, коровы разом подняли головы, не переставая жевать, проводили его задумчивым взглядом, разом оглянулись на Нюру, как бы спрашивая: «Робить-то будем сегодня, аль уж и нет?»
Нюра подняла с соломы ветку с тремя крохотными бурыми листочками, поднесла к лицу, и душу ей пронзило тонким горьким ароматом — ароматом весны и… увядания.
Так всегда пахнут отломленные ветки с еле распустившимися почками.
5
…Снова Нюра шла по росе, щедрой и шумливой, по росе, по росе…
Пел в уреме одинокий соловей, ее соловей.
Снова чувствовала она горячие, налитые нежной силой руки Степана. Наклонялся над ее изголовьем солдат, тот, что мог вернуться сегодня и не вернулся…
«Милая моя, хорошая…»
Ведь было все, было, было, все было, как у людей же!
Задыхаясь от слез, Нюра рывком села в постели, невидяще всмотрелась в полумрак придела, вслушалась в тишину ночи.
Тишины не было: в открытое окно вливался вкрадчивый, неумолчный, таинственный шепот. Это первый настоящий летний дождь, тихий и теплый, шелестел в листве палисадника.
Наверное, не было и ночи: даже отсюда, с кровати в глубине придела, хорошо различалось сложное сплетение ветвей и листьев ильма за окном, за ними, поверх них — горб далекой Игониной горы с линейками меж, черными клубами одиночных берез и шальных кустов на светлом поле яровых.