Встала и подала руку Леону.
День этот люди называли пропащим: дождь лил не переставая, и в поле больше так и не появилась ни одна живая душа.
Перпетуум-мобиле
1
Март, из молодецкого озорства, что ли, норовит передразнить все времена года. У него все кряду: скрежещет и повизгивает мороз, уныло ноют метели, звенит бойкая капель, гвоздит нешуточный дождь, а чуть проглянет солнце — светом слепящим зальет. И зима тебе тут, и весна, и осень, и лето. Но март проделывает все это без обмана. Ночью, днем, в поле, в лесу, в избе, в палате больничной — где бы ты ни был, везде дышишь тем единственным всепроникающим запахом начала весны, от которого даже соломинки в придорожных сугробах выпрямляются и наливаются былой силой.
Три лишних дня пролежала Нюра в больнице: март занялся вьюгой — даже окна слепо запорошил.
Сегодня утро выдалось смирное.
В палате родильного отделения Нюра лежала одна. Выглядев в окно желанное затишье, она потихоньку взялась за сборы, но, услышав трубное гудение голоса врачихи, зародившееся где-то внизу, бестолково засуетилась. Как ни спешила она, Бронислава Григорьевна застала-таки ее врасплох.
— Ну, мать, как мы себя чувствуем? — с порога спросила врачиха, будто бы смирив голос и, по обычаю всех на свете докторов, приобщаясь к больному. С нею вошли девушка-сестричка и пожилая санитарка.
Нюра от растерянности промолчала и еще шустрее принялась допеленывать сына.
— Погоди, куда ты так торопишься! — остановила ее Бронислава Григорьевна. Это была высокая, красивая, мило картавящая еврейка, одна из тех рослых женщин, при виде которых невольно вздрагиваешь внутренне: «Эк ты как вымахала!» И находилась Бронислава Григорьевна уже в таком возрасте, когда люди, вымахав не вымахав, начинают раздаваться вширь, и белый халат на ней чувствовал себя очень натянуто.
— Чего уставилась-то? А ну, разоболоки его!
Бронислава Григорьевна была из эвакуированных и, как всякий новосел, переживала влюбленность в местный говор, даже злоупотребляла им.
— Во-от! А теперь запеленай! Я хоть погляжу, чему ты тут выучилась!
И усмиряемый, голос ее был оглушающим. Потому Нюра, колдуя над красненьким, шевелящимся тельцем сына, невольно вздрагивала и старалась прикрыть его собой.
— Бронислава Григорьевна, вы бы потише, а?
— Ха-ха! Как ты мне нравишься, мать. Он же у тебя что олух царя небесного! Он же еще ничего земного не приемлет! Кроме молочка твоего! Он же еще не научился пугаться нас! Ишь, каких два хороших кукиша нам кажет!
И правда, сынишка со сморщенным в обычном недовольстве новорожденного личиком сложил свои крохотные пальчики так, как взрослым приходится складывать только в исключительных случаях.
— Чуешь, мать, какого мы с тобой перпетуум-мобиле сварганили? Знаешь, что такое перпетуум-мобиле?
— Помню. Из физики.
— Ха-ха! Из физики! Перпетуум-мобиле по законам физики — чушь на постном масле, а тут — вот он, уже работает! Ишь, какие ручки, ножки, ишь, какая мордашка!
Бронислава Григорьевна помолчала, досматривая Нюрину работу, в конце похвалила:
— Ладно. Молодцом! Ну, Анна, все помнишь?
— Да помню вроде…
— Вот так и делай. Никаких этих жамок. Все вовремя. Бабок всяких — гони! Нечего им около тебя и твоего сына делать. Молодец, что к нам пришла, а то мы все по баням подбирай вашего брата при последнем издыхании. Надумала, как назвать-то его?
— Нет еще…
— Что же ты?! С отцом-то не договаривались, что ли?
— Нет…
— О чем же вы думали?!
— Да мы неделю только вместе были. А тут война…
— Неделю… Пишет?
— Писал…
— А ты пиши!
Нюра невольно рассмеялась: по словам и тону Брониславы Григорьевны получалось, будто все дело в ней, в Нюре, будто она не пишет, не писала, а теперь вот должна.
— Ну ладно. Пошли! — скомандовала врачиха. Молоденькая сестра отобрала у Нюры ее живой сверток, санитарка быстрыми ловкими движениями рук выправила постель и подхватила узелок с вещами.
У заднего крыльца стояла кошева с впряженной в нее лохматой гнедой клячей. Кучер, седобородый старичишко в новом белом полушубке, взбивал солому в сиденье. Заслышав шаги, поднял голову и зорко всмотрелся в Нюру, перевел взгляд на сверток в руках сестрички.
— Этих, что ль, везти-то? — спросил и накинул на солому рогожку.
— Этих, этих, Петрован Ильич! — каким-то неожиданно мягким, прямо-таки заискивающим голосом подтвердила Бронислава Григорьевна. — Садись, Анна!