А живет он — вот здесь. Вот в этом доме…
На занавеске среднего окна — мужская тень, над нею вьется табачный дымок. Иван Михайлович теперь не курит. Значит, это его гости за столом восседают.
В сенках горел свет — заходи смело, запоздалый гость! Горел свет и в кухонке. Здесь пахло праздничной снедью, пивом. Из избы доносился слитный неразборчивый говор нескольких мужских голосов. Уж не одни ли холостяки собрались здесь?
Не успела Анна Ивановна поверить в то, что она уже добралась до цели, — к ней вышел чуткий хозяин.
Вздрогнул, увидев ее… Нет, не то слово.
Оцепенел… Нет, и не это.
Он просто ушел туда, в прошлое, нашел там ее, свою Анну, и мигом вернулся обратно, подошел близко-близко, взял ее за локти, тихо сказал?
— Ах, какая ты молодец! Какая молодчина!
На нем был темно-вишневый джемпер, из-под которого синим пламенем вырывался вольготно распахнутый ворот рубашки. Свежее, румяное лицо. Волосы подстрижены ежиком. И казался он сейчас моложе своих лет.
— Какая ты умница! — сказал он еще тише.
Обняться им не дали. На кухонку выкатился один из вездесущего племени любопытных малых и застрекотал?
— Э! э! э! Что тут делается Что тут делается!
Иван Михайлович открыл ему свою гостью, становясь рядом с нею и обнимая ее за талию.
— Моя крестница, — сказал он голосом, каким говорят, пожалуй, только представляя отцу-матери свою невесту.
— А не слишком ли великовозрастная на вид она для этого? — хорохорился любопытный малый.
— Дурень! — не убавляя ласки в голосе, сказал Иван Михайлович. — Не церковное же таинство имеется в виду — нечто большее!
Хорошо прошел тот вечер, весело.
Сидя за шумным столом, слушая добрые шутки гостей, смеясь от души, сама отвечая, Анна Ивановна постоянно встречала внимательный улыбчивый взгляд Ивана Михайловича, взгляд, который не пугал, а радовал, счастливо тревожил, взгляд очень близкого человека. И весь вечер, как только удавалось им сойтись, затевался разговор, длинный, неторопкий, понятный только двоим…
— А ты все не стареешь, Анна.
— А кому это нужно!
— Ты все молодеешь.
— Это — вся моя забота!
— И все шутишь.
— А кто меня п р а з д н и ч н о й окрестил?
Очень красила его эта рубашка синего пламени. Строгий, аккуратный ежик, седина на висках, суровый выступ подбородка. По всему видно: знает человек, почем фунт лиха, кое-что пережить ему довелось, знает, как ему жить дальше и навсегда. И все же есть в нем еще и что-то такое, от прошлого, что ли: стеснительность во всем, что касается себя и Анны Ивановны.
— Скажи, Анна: женское одиночество — это тяжело?
— А мужское?
— Может, я не был одинок?
— А я обязательно была?
В карих его глазах — смех, лукавое «ну-ну!». Он так и сказал:
— Ну-ну! Я ведь знаю.
— Никто не знает, я сама не знаю, что было со мной, когда я наконец получила этот знак… Коротенькое-коротенькое, самое короткое в мире письмо.
Иван Михайлович настороженно взглянул на нее, а она не сдержалась — улыбнулась, призналась:
— А я, может, давно ждала этого твоего письмишка!
— Какого?
— Какого! Этого, коротенького! «Если помнишь, приди и поздравь меня с днем рождения!»
Брови его вскинулись, губы выпятились в самом чистосердечном недоумении. Видно было: человек знать ничего не знает ни о каком таком письмишке…
Анна Ивановна, холодея, стукнула себе по лбу:
— Дура! А я-то думала, он меня зовет!
— Но ведь и я думал: ты сама догадалась прийти…
— Молчи! У-у-у, мальчишка! У-у-у, подлец! Ну, погоди! — выкрикнула она и закрыла лицо ладонями, замотала головой.
Он мягко отвел ее руки.
— Анна… Почему — мальчишка? Почему — подлец?
— Не о тебе речь.
— Совсем ничего не понимаю…
— Сын! Сын, значит, это подстроил мне. Даже о штемпелях позаботился, стервец! Он был сегодня здесь, в Потаповке, и, видать, подслушал твои речи…
— Сын… Он что, все знает?
— Мои дети все всё знают.
— Всё-всё?
— Всё из моей жизни.
— И ты считаешь, это правильно?
— Что — правильно?
— Ну, чтоб дети знали всё о нас?
— Да.
— Всё-всё?
— Всё-всё. Все надо поверять детям. Только при этом надо, чтобы у нас хватило терпения дождаться, пока они поймут нас до конца, сполна. Без этого нечего и связываться с детьми!