Я был знаком с Василием Васильевичем с юных лет, и тогда уже Матэ, будучи еще совсем молодым, представлялся мне таким же растяпой-энтузиастом, каким он остался на всю жизнь. При этом он был честнейшим малым, безгранично преданным всем, с кем сходился, а ученики обожали его. С своей стороны, и Матэ был склонен преувеличивать достоинства и дарования своих учеников. По собственному почину он, между прочим, учредил в академической своей квартире свободный вечерний класс, на котором в непринужденной форме делился со всеми своими техническими познаниями в гравюре. При своем широком гостеприимстве он не только всякому был рад, но он не уставал зазывать к себе и тех, кто по собственной инициативе не шел к нему или все откладывал свое посещение. К таким отлынивающим от посещения милого Матэ принадлежал, Бог знает почему, и я. Скорее всего меня коробило в нем слишком явно выраженный style russe, его какая-то бесшабашность, а также и то, что называется «складной душой». Нельзя было вполне положиться на Матэ, а в своих взглядах, будь то политические и гражданственные, он звал и мнил себя исповедующим самые передовые, самые светлые идеи; однако это у него как-то уживалось с весьма неожиданными противоречиями, едва ли им самим осознаваемыми. Женат он был на немке (эстонке?), говорившей по-русски с немецким акцентом, и вот это сочетание долговязого всклокоченного Матэ, являвшего во всем очень ярко выраженную славянскую душу, с этой плотненькой, очень некрасивой, но очень аккуратненькой Frau Professor, как бы сошедшей со страниц «Летучих листков», казалось чем-то нарочитым и чуть даже карикатурным. Серов любил благодушно подтрунивать над ними обоими, причем Василий Васильевич смеялся во весь свой заросший бородой рот, а жеманная его жена (забыл ее имя и отчество) слегка надувалась, что только еще более подстрекало Серова к насмешкам.
Дача, нанятая Альбером пополам с Катей, представляла собой большой, старомодный, покрашенный светло-желтой краской дом в два этажа с обязательной вышкой — бельведером. Уже издали можно было заприметить благодаря тому гигантскому, похожему на императорский штандарт флагу, который развевался с высокой мачты, водруженной Альбером на следующий же день после своего переезда на дачу. Мой брат обожал всякие подобные эффектности, — так же, как он обожал фейерверки, спуски воздушных шаров, иллюминации, пикники, и как раз летом ему было в этом смысле особенное раздолье. Но еще характерным для него было то, что, хоть дача и была огромная и поместительная, однако обитателей в ней набралось такое множество, что всем стало тесновато. Мания Альбера вечно кого-нибудь зазывать к себе и заставлять у себя гостить дня два или три, с годами вовсе не ослабела. Подобно тому, как 15 лет назад в петергофском Бобыльске, или в Ораниенбаумской Колонии, у него и здесь, на Черной Речке, гостило по нескольку человек зараз, и всех он кормил, если и не роскошно, то обильно и вкусно. А главное, что ценили гости Альбера, это настроение непрерывного веселья, царившего в его доме. Смех, песни, шутки, игры, всякие дурачества и представления не переводились.
Хотя теперь он был лишен общества своей первой жены, также очень любившей веселиться, однако эта утрата не сказывалась на всем его житье-бытье, и это тем меньше, что отчасти Марию Карловну заменяла вторая дочь Альбера — Камилла, Милечка, впоследствии вышедшая за известного генерала Хорвата, но тогда еще пребывавшая в девичестве и пользовавшаяся огромным успехом у мужчин. Достаточно будет сказать, что за ней волочился не только славившийся своей влюбчивостью Левушка Бакст (он даже сделал ей однажды предложение), но и наш сухарь Валечка подпал под ее чары и воздыхал по ней. Прибавлю, что это была последняя (столь же неудачная, как и все предыдущие) попытка нашего друга проникнуть в Венерин Грот, после чего он от подобных попыток отказался совсем и превратился в того убежденного гомосексуалиста, каким он остался до старости, совратив даже в свою веру и приятеля Сомова.