Резюмируя свои впечатления и оставляя в стороне все, что я получил от ознакомления с Москвой в целом, я на первое место должен поставить творения Александра А. Иванова. Я и до того питал к этому художнику, одному из самых подлинных во всей истории русского искусства, глубокое почитание, вместе с какой-то сердечной симпатией (причем я был подготовлен к тому рассказами отца, знавшего Иванова лично), и с особенным же увлечением я изучил «Библейские эскизы» Иванова, уже известные мне по воспроизведениям facsimile, изданным его братом Сергеем. Теперь же я их увидал в несравненно большем количестве и в оригиналах — и это меня окончательно убедило, что в этом художнике горело пламя настоящего гения, которому, увы, так и не суждено было расцвести до совершенной полноты. В то же время меня трогало то упорство, с которым Иванов в своих этюдах к «Явлению Христа» стремился научиться правде и забыть привитую Академией школьную рутину.
Словом, во мне возник тот культ Иванова, который я и поставил во главу угла всей моей книги. Из всех русских живописцев он представился мне самым живым, самым драгоценным и каким-то прямо идеалом художника вообще. Возможно, что я при том впал и в некоторое преувеличение; я увлекся своим открытием (как всякий другой очень большой и подлинный художник, Иванов уже подвергался до меня и, вероятно, подвергнется еще участи быть открываемым, оцениваемым и переоцениваемым по нескольку раз), однако все же по существу я был прав, как бывает прав человек всегда, когда испытывает великое счастье найти через посредство искусства нечто освежающее и поднимающее его душу. Через знакомство с оригиналами Иванова я только лучше понял его искусство, нашел в них некую ценнейшую меру вещей, и с тех пор в течение многих лет я обращался к Иванову всякий раз, когда меня брали разные сомнения, когда я хотел проверить свои убеждения, когда путался в противоречиях, которыми так изобилует оценка художественных произведений.
Менее всего, впрочем, я оценил, увидав в натуре (по гравюрам я ее знал с самого детства), колоссальную картину Иванова «Явление Христа народу». И как раз по этому поводу у меня возник горячий спор с В. Васнецовым, который оказался ревностным поклонником Иванова и особенно этой его картины. Он и слышать не хотел о том, что в целом картина представляет собой неудачу, что она лишена объединяющей цельности, что она замучена, засушена, наконец, что Иванов, несмотря на все свои усилия, не сумел вложить в нее ту жизненность, которой он главным образом задавался. Васнецов с жаром отстаивал абсолютное совершенство картины. Он отрицал, что имеется известное противоречие между Ивановым, сочинившим свои вдохновенные эскизы, и тем пенсионером академии, который затеял «Явление Христа» и в течение стольких лет мучился над ним, этим исполинским холстом. Этот спор так тогда ни к чему и не привел, — разделяя, впрочем, при этом участь всех подобных споров.
К Виктору Васнецову, к «великому» Васнецову я тогда попал благодаря его брату Аполлинарию. С последним я уже года четыре как был знаком, и даже в некотором роде дружил с этим милым, несколько наивным человеком. Дружба наша получила некоторый изъян во время пребывания Аполлинария в течение зимы 1898–1899 года в Париже, куда он явился уверенный в том, что его живопись будет иметь там значительный успех. Но французы не потрудились обратить какое-либо внимание на его выставленное в Салоне Марсова Поля гигантское полотно, изображающее сибирскую тайгу, и картина прошла незамеченной. При этом я лично оказался как бы свидетелем этого посрамления, и, вероятно, ему было не особенно приятно встречаться с кем-то, напоминавшим понесенную обиду. Все же мое знакомство с Виктором Васнецовым произошло благодаря Аполлинарию, тогда как без такой протекции было бы затруднительно пройти через те заграждения, которыми себя обставил старший брат, достигший в те дни верха своей славы.
Впрочем, и так оказанный мне Виктором Васнецовым прием оказался не из самых радушных — особенно если принять во внимание традиционное радушие москвичей. Виктор Михайлович был очень вежлив со мной, но и только. Помешала ли большей экспансивности общая его нелюдимость, или он разделял ходячее о всех нас мнение, будто бы мы насаждаем пресловутое и зловреднейшее декадентство, я не знаю. Не мог не почувствовать, несомненно, очень чуткий Виктор Михайлович во мне — в этом представителе ненавистного петербуржского художества, дерзающем с ним спорить, какого-то врага. Считая себя каким-то преемником заветов Иванова, он догадывался, что, если я вижу известную фальшь в главном произведении Иванова, то я могу счесть за ложь, за притворство многое и в произведениях его самого — Васнецова.