Начало коллекционирования Владимира Николаевича напоминало начало коллекционирования Сережи Дягилева. И на сей раз дело началось с пустяков, с обстановки. Ютился Аргутинский первые годы в небольших квартирках, совершенно ничего в себе декоративного и барского не имевших. Он вполне мирился с этим, а деньги, которые ему присылали его очень состоятельные родители из Тифлиса, он тратил на одежду (он одевался со скромной, но дорого стоящей элегантностью и даже многое заказывал в Лондоне), на спектакли, на хозяйство и, наконец… на лихача. Вот за этого лихача ему особенно попадало от друзей; было действительно странно, что этот человек, отворачивавшийся от всяких проявлений пошлой фанаберии, все же, точно кутящий купчик, разъезжал по городу не иначе, как на таком наемном вознице, бросавшем пыль в глаза, будто это собственный кучер… Лишь с момента своего переезда на ультра-аристократическую Миллионную улицу Владимир Николаевич начинает обставляться на более изысканный лад и постепенно превращается в настоящего, одержимого всепоглощающей страстью собирателя. Цель, которую он ставил себе, была двоякая: надлежало из данной квартиры с ее высокими потолками и окнами создать нечто очень парадное и дающее иллюзию старины; в то же время он хотел собрать все, что можно было, из картин, рисунков и всякой декоративной мелочи, что со временем могло бы послужить значительным обогащением наших музеев и, главным образом — Русского музея Александра III. Увлекаясь такой сложной задачей, Владимир не щадил затрат и постоянно влезал в долги.
Если можно утверждать, что Боткин и Аргутинский совершенно слились с нашей основной компанией, то того же нельзя сказать про еще одного подошедшего к нам в эти годы (1900–1903), а именно про барона Николая Николаевича Врангеля. Но Врангель просто не успел занять этого места; все что-то мешало этому, все точно откладывало эту дружбу. Вначале, несомненно, препятствовала тому его юность — ему было не более двадцати трех лет, когда он со своим кузеном К. К. Рауш фон Траубенбергом появился у нас. Когда же дружба уже определенно наметилась, то грянула война, и Врангель добровольно отправился на фронт, где вскоре скончался от тяжелой болезни почек.
Николай Николаевич был родным братом того генерала барона Врангеля, который возглавил белое движение на юге России. Однако я не могу судить, было ли между братьями какое-либо близкое единение, так как «военного» Врангеля я у Коки ни разу не встретил, и Кока никогда о нем не говорил. Напротив, я хорошо запомнил их отца. Старик Врангель был любопытной и по внешнему виду и по характеру фигурой, но как раз стариком Николая Егоровича никак нельзя было назвать, и не только потому, что ему на вид, когда я в первый раз попал к ним в дом, нельзя было дать и пятидесяти лет, но и потому, что он с совершенно юношеским жаром относился к вопросам, интересовавшим его младшего сына. Это был высокого роста господин с крупными чертами лица, с едва начинавшей седеть бородой, недостаточно скрывавшей его некрасивый рот. Мясистые губы его сразу же бросались в глаза своим сероватым цветом и сразу выдавали арабское или негритянское происхождение. Но таким происхождением Врангели только гордились, ведь в них была та же кровь, которая текла в жилах Пушкина, так как и они происходили из того же «арапа Петра Великого», как и наш великий поэт и как знаменитый военачальник XVIII века, Ганнибал.
Что-то арабское было и в Коке, и не только в смуглости лица и в каком-то своеобразном блеске глаз, но и в сложении, во всей его повадке, в его чрезвычайной живости и подвижности, в чем-то жгучем и бурном, что сразу проявлялось, как только он чем-либо заинтересовывался, да и в манере относиться к людям не было ничего славянского или германского, скандинавского, словом — арийского или европейского. Первое время Кока Врангель немного пугал меня своим чрезмерным натиском. Он относился к человеку, который был ему нужен, как к крепости, имеющей быть взятой в кратчайший срок. Он штурмовал людей на суворовский лад. Да и смеялся Кока совершенно по-особенному, несколько по-дикарски — уж очень откровенно, уж очень бесцеремонно. А смеяться он любил, что, между прочим, вызвало сразу мою к нему симпатию, сглаживая то ощущение опаски, которое вызывала его безудержность. Не прочь был он и насмехаться. Его удивительная память хранила бесчисленные острые анекдоты, касающиеся разных высокопоставленных лиц как прежнего времени, так и современных. Благодаря той же изумительной памяти, он знал наизусть тысячи и тысячи стихов, что, без сомнения, послужило ему лучшей школой в его собственном стихотворчестве. Говорят, Николай Николаевич сочинил целую сатирическую поэму-хронику петербургского гранд-монда. Я слышал лишь небольшие отрывки, но они отличались действительно необычайной меткостью и остроумием.