Самым симпатичным из этих новых знакомых был Рене Менар. Уже одно то, что он был сыном того Менара, книга которого была моим первым и когда-то любимым пособием по изучению истории искусства, уже одно это располагало меня к приятию Менара в мое сердце. Но понравилось мне и все его обиталище — очень скромное, но все же свидетельствовавшее об изысканных вкусах хозяина. В этом небольшом, но светлом ателье (в верхнем этаже дома № 3 на площади Сорбонны) не было ни роскошной мебели, ни гобеленов на стенах — чему тогда полагалось быть в каждой мало-мальски элегантной художественной мастерской, зато висели хорошие фотографии и гравюры с разных художественных произведений, и как раз то были все вещи и мне особенно дорогие и близкие. С них наша беседа и началась, причем она сразу приняла то направление, которое (не будь безнадежной черты «недоступности» французов) привело бы меня и к дружбе на русский лад с Менаром. К сожалению, именно этой дружбы из моего знакомства с ним и не получилось. Не получилось такой дружбы и в результате многолетнего знакомства с другими французскими художниками. Ведь иностранцу не преодолеть ту сдержанность, то «себе на уме», с которым типичный француз относится ко всем и ко всему.
Впрочем, про Менара я должен сказать, что хотя он и был очень характерным французом, хоть до русской дружбы у нас не дошло, он все же был необычайно приятным человеком и производил впечатление человека с довольно открытой душой, охотно поддающегося всяким художественным эмоциям и склонного ими делиться. Самая наружность Менара располагала к нему. Высокий рост, полнота, склонная к тучности, крупные черты лица, добрые глаза — все оставляло и внушительное и располагающее к нему впечатление. К этому надо прибавить довольно длинную черную бороду, красивые, плавные жесты, приятно звучащий голос. Очень эффектным я его помню на вернисаже, где уже издали можно было отличить в толпе его массивную фигуру и высокий цилиндр среди обступавших его нарядных дам. Будучи очень красивым и видным мужчиной, он несомненно должен был пользоваться значительным успехом, однако если это и было так, то это не выражалось ни в разговоре, ни в том, как Менар держал себя с женщинами. На меня он производил скорее впечатление человека целомудренного, и возможно, что это качество лишало тех нагих особ, которыми он населял свои пейзажи, какой-то эротической убедительности. Чувствовалось, что Менар их вводит, руководствуясь предвзятым намерением подражать Пуссену, а не потому, что природа для него насыщена неким любовным зельем; эти нимфы, дриады и просто купальщицы едва ли чудились ему, когда он сидел на натуре.
Менар, впрочем, едва ли много сиживал на натуре. Его произведения тем особенно и отличались от работ Симона, что они в значительной степени измышленны. Получив творческий импульс от какого-либо эффекта или мотива в природе, Менар затем уже от себя превращал все виденное в картину. С натуры он делал только маленькие (иногда прелестные) наброски и заметки, но таковые он прятал и показывать не любил. Это были как бы лабораторные препараты, вспомогательные работы, его подспорья, а отнюдь не то, в чем он видел цель и назначение художника.
После нескольких посещений моего знакомого, он выразил желание побывать у меня и ознакомиться с моими работами. Отлично запомнился мне этот его первый визит на rue Casimir Perrier. Происходило это в апреле 1897 г.: стояла удушливая жара, и бедный толстяк, поднявшись на пятый этаж по довольно крутой лестнице, долго не мог отдышаться и буквально изнывал от жары. От вина он отказался, зато ему понравился тот сладкий шипучий сидр, что был гордостью нашего соседнего бакалейщика. Он выпил его всю литровую бутылку сразу и только после этого пришел в себя. Однако, сколько и я, и моя жена его ни убеждали освободиться от тяжелого сюртука (тогда это было в обычае даже в самые теплые дни делать визиты в сюртуке), Менар отказался — единственно из соблюдения известного декорума.