Выбрать главу

— Садитесь, — позвал меня Виктор, — чай остыл.

Что-то расхотелось чаевать… Я повернулся к другой стене и невольно вздрогнул, пораженный ярким, контрастным панно. Женщина на пустынном пляже, символ красоты в образе обнаженной скульптуры, благостно обращенной к солнцу. Сама юность в первом предчувствии великой земной любви на фоне жгучей морской синевы, из которой выткнулись раструбом пронзительно окуляры перископа. Никогда прежде так остро не ощущал я уязвимость красоты, такого порыва защитить ее — нет, не обреченную — ликующую в своей наивной вере в чистоту и радость мира. Все, что враждебно этому чувству, — противоестественно. Как будто по-новому, сердцем прикоснулся к давно знакомой истине: единственно справедливая твоя война — война с несправедливостью.

Вот когда пришла разгадка этого дарования, такого, казалось бы, разного в графике и живописи. Все это было создано человеком с тонкой душой и жестким, ироничным умом, требующим твоего участия. Если только можно так просто определить всю эту реалистическую символику с ясным подтекстом.

Жил он, этот подтекст, тревожно пульсировал и в графическом портрете Пана, застрявшего в обугленно-расщепленном стволе дерева, этого хранителя природы с укоризненно взывающей свирелью: «Не проходите мимо!», и в «Осеннем эхе», написанном по мотивам блоковских стихов, оживших в образе обнаженной нимфы, в которой робкое лукавство сочеталось со спокойствием материнства…

Я машинально хлебнул остывший чай, такой неожиданно реальный в этом сказочном мире человеческой мысли, будившей, тревожащей душу, и все смотрел на нимфу, под которой стоял завешенный газетой подрамник, манящий смутным зеленовато-розовым цветом чуть приоткрытого холста.

Заглянуть бы в этот, начатый художником мир, угадать изначальный замысел. Я намекнул ему об этом, кивнув на закрытое полотно, но Виктор только покачал головой, и по лицу его скользнула тень.

— Не получается?

— Да… Портрет сестры.

— Долго ты с ним мучаешься, — вздохнул Симкин.

Портрет сестры… Почему-то брата я и представить не мог, словно другого такого Вити в семье и быть не могло, а вот сестра… Может быть, та самая девчонка, что звала его с обрыва?

— Ладно, — сказал я, — не в последний раз встречаемся, авось увидим ее в натуре.

— Нет… — Виктор как-то странно взглянул на меня, — нет ее, умерла. Едва окончила школу… Была, и нет.

— А за нимфу ему влетело, — вклинился Симкин, чутко меняя тему. Виктор был грустен, наверное, он очень любил сестру, и это каким-то образом мешало воссоздать ее живой облик.

Постепенно он пришел в себя, ожил, но все еще был замкнут и, пока я снова осматривал вернисаж, молчал, уткнувшись в пустую чашку, словно ждал чужого суда — покорно и в то же время весь ощетинясь. У него был свой взгляд на вещи, по-человечески благородный, и все же свой, и он никому, ни в чем не собирался уступать — это было видно по его лицу. В эту минуту он чем-то напоминал свои приморские березки, упрямо сопротивлявшиеся всем ветрам.

— За что именно влетело?

— За слишком обнаженную натуру, — сказал Симкин. «Господи, — мелькнула мысль, — неужто и сейчас еще возможно подобное ханжество?» А Симкин не преминул съязвить: — Хорошо еще, что этих критиков натурщицы не смущают, а то бы пришлось закрыть все художественные училища.

Виктор фыркнул, схватившись за голову. Оказывается, он был смешлив, совсем по-мальчишески. Но уточнять, кому именно из «маститых» коллег вздумалось его честить, не стал. Столько еще в жизни досадных мелочей — нервов не напасешься, а ему они были нужны для дела. Он и не тем еще жертвовал во имя ремесла, подумал я, вспомнив о его отшельнической жизни. Хотя, по правде сказать, это было не совсем понятно, как-то не вязалось с его живым дарованием.

— Глупо, — вдруг произнес Виктор, махнув рукой неизвестно в чей адрес. — Женщина — символ прекрасного. Вспомните несчастно-раздвоенного Достоевского, его слова о красоте, спасающей мир.