— Ты-то при чем? — сказал капитан. — Надо бы мне уточнить команду — отвернул бы полегче… А этот паникер Елохин, дернуло его орать, всех с толку сбил…
Ну, конечно, Елохин паникер, почудилось ему с сетью. Но ведь торкнулась в винт, не молчать же ему. А он, Санька, крутанул с перепугу, и ни к чему сочувствие капитана. Что ему остается, раз все пропало и делу не поможешь. А что у него на уме? Ничего, кроме злой досады и презрения. Это как дважды два…
В динамике пискнуло, затрещало.
— Включаюсь, — сухо обронил капитан и некоторое время, морщась, слушал рокотавший голос.
— А почему бы и нет? — вдруг оборвал начальство. — Возьму да попробую. Тем более, по вашему прогнозу — штиль.
— Корчишь из себя героя?
И, переждав забурливший в наушниках голос, снова сказал так же ровно и жестко:
— Нет, не корчу… Но раз уж герой, так я и отвечу. Отвечать мне по штату положено. И прошу со мной в таком тоне не разговаривать. Радист, отбой!
Санька даже не сразу сообразил, что к чему. Закрепив руль, выскочил вслед за капитаном на палубу. И лишь несколько минут спустя по отрывистым командам и суете на корме окончательно стало ясно, что задумал капитан. Он стоял у фальшборта и о чем-то переговаривался с парторгом. Тот улыбался — как всегда, деликатно. Наверное, грянь шторм — он не стер бы улыбку с его прокаленного ветрами острого личика с рыжей щеткой усов. Старые моряки, хлебнувшие лиха на войне, совещались между собой, негромко, с полуслова понимая друг друга, а судно дрейфовало по зыби, с затопленной сетью.
К капитану подошел рыбмастер Елохин, потом куда-то исчез на время и вскоре вернулся с простеньким аквалангом — маска и ласты, в руке его высверкнул трофейный кинжал. Санька, еще не сообразив, что с ним творится, подбежал к капитану и, зажмурясь, точно в ожидании удара, произнес хрипло:
— Иван Иваныч, разрешите мне… Плаваю хорошо…
Капитан задумчиво взглянул на него, сказал просто, будто у него попросили закурить:
— Можно. Сменишь меня…
И Санька, став рядом, посмотрел вниз, в пенистые буруны под кормой у винта.
Капитан разделся до плавок, худощавый, с литой загорелой грудью в холодных цыпках, торопливо надел свитер, шерстяные тренировочные брюки, обвязался канатом и, зажав в руке кинжал, крикнул Елохину:
— Трави!
И скользнул вниз, перебирая по борту белыми кедами. Снизу с плеском донеслось что-то аховое, озорное, и капитан исчез под водой. Казалось, прошла вечность, Санька до ряби в глазах, до головокружения вглядывался в брызжущую внизу пену, вцепившись пальцами в фальшборт. Что-то похожее он испытал в сорок третьем на столе у сельского фельдшера, куда мать принесла его на руках с приступом аппендицита, — больницу немцы сожгли… Фельдшер долго возился, вдруг дернул его за кишки, сдвигая их вниз, — раз, потом другой, с промежутком, и этот сжатый комок времени был как ожидание взрыва, после которого все должно исчезнуть: люди, белый свет и он сам, беззащитно лежавший на твердой доске.
…Капитан вынырнул, отфыркиваясь, ругаясь напропалую — сверху было не разобрать, — снова нырнул, теперь уже не так надолго, и с каждым разом интервалы были короче. Лицо капитана стало серым под цвет воды.
У борта столпились матросы. О чем-то переговаривались Никитич с Елохиным. Рыбмастер выглядел мрачней обычного, тяжелый, с набрякшими темными веками.
— Пустое дело.
— Не скажи. Смотря сколько намотало.
И то, что капитан все еще не просился наверх, как-то обнадеживало — может, и впрямь есть шанс, и тогда все еще возможно, рейс спасен.
Наконец, сигналя, трижды дернулся трос, подняли. Елохин сунул ему фляжку, а сам помог сорвать свитер и какое-то в капитана ремя жестко, льняным полотенцем, растирал вертевшегося вокруг собственной оси капитана. Тот, подхватив одежду, бросился в камбуз, а Санька молча стал натягивать на себя запасную пару.
Волна приняла его, оглушив холодом, свернула в жгут, и лишь страшным усилием, почти теряя сознание, он поднырнул поглубже и схватился за лопасть, обвитую тросом, лишь слегка растрепленным в одном месте. Попробуй отыщи его всякий раз, а иначе все впустую. И сколько таких намотов… Его охватило отчаянье. Он полоснул ножом раз, другой, вслепую, с тупым упорством, стараясь попасть в одну точку. Легкие расперло до темноты в глазах, на мгновение сняв ощущение холода, он всплыл, хватанув воздуха, еще услышал донесшееся сверху: «Не пори горячку!» — снова провалился вниз, в леденящую муть, наотмашь чиркая ножом — неистово, нацеленно, стараясь сберечь силы. Волна то обнажала винт и тогда он успевал рубануть посильней, то скрывала его с головой. В ушах стоял звон, он уже не чувствовал онемевшего тела. И опять повторилось то же — подъем, нырок, железная лопасть в мертвой руке и удары, удары по сетям, по тросу, который едва поддавался. Он уже потерял счет ныркам, дважды захлебывался, его вырвало, и уже не помнил, как очутился на палубе.