— До свиданья.
— Прощайте, молодежь, — в тоне Германа так и осталась насмешка. — А ты, Алик, давно не плавал. Исчез совсем с горизонта…
— Разные у нас… горизонты.
Но Сченснович уже не слышал: они ушли.
— Хоть бы познакомили, что ли, — сказал Эдик. — Кто он такой? Пальцы — как из железа…
— Один человек, — ответила Марико. — Я тоже домой хочу.
Настроение у всех почему-то упало.
Распрощавшись с ребятами, Алексей и Марико задержались у подъезда.
— Ты чем-то расстроена?
— Нет. Ничем.
Но он видел: она не в своей тарелке. И весь вечер была такой. Он, может, и согласился дурачиться вместе со всеми, чтобы расшевелить ее. Ему хотелось сказать ей что-нибудь хорошее, — пусть поднимет голову, посмотрит на него своими большущими открытыми глазами и улыбнется, но глупый неповоротливый тормоз, который вечно мешал ему, и на этот раз не хотел уступать.
— Ну как, ты еще не решила? — злясь на себя, спросил он.
— Что?
— В университет?
— Не знаю я, Алик, — вздохнув, сказала она. — Посмотрим… — И прибавила: — Раскисла я отчего-то, сама не знаю…
— Может, я что не так сказал?
— Нет. При чем здесь ты… До завтра, Алеша… — и убежала.
Он слышал, как на четвертом этаже щелкнул замок в дверях, и, постояв минуту в раздумье, пошел к своему подъезду.
ЗАПИСКИ ЛАРИОНОВА
ТЕТРАДЬ ЧЕТВЕРТАЯ
Давно не было такого трудного года. Если над тобой изо дня в день в течение долгого времени довлеет мысль навязчивая, неотступная, от которой нельзя отмахнуться, как от въедливой мухи, которую не избыть простым действием или поступком, возможным сию минуту, а ее надо нести, как крест, не очень представляя, откуда и когда придет избавление, то возникает в конце концов сумрачное, тягостное состояние. Прятать его, прикрывать напускным спокойствием или беспечностью — пустое занятие: невроз твой торчит наружу, как шило из мешка, лезет изо всех дырок, мешая жить и тебе, и другим.
Я стал раздражителен, несдержан, стал противен самому себе. Не представляю, до чего могло дойти, если бы не изменилось идиотское положение, в которое я попал по милости Макуниной.
И какого рожна ей было нужно?..
Впрочем, теперь я, кажется, понимаю. Одна ее фраза раскрыла мне глаза на многое. «Этого Ларионов и добивался!» — так, говорят, встретила она известие о том, что мне предложили занять ее место.
Неужели с самого начала Макунина усмотрела во мне потенциальную угрозу своему державному скипетру, той системе показного благополучия, а на деле — чинопочитания и самоуправства, которую она так старательно выстраивала?
Трудно поверить.
Бог с ней совсем.
Сегодня — Девятое мая и мой день рождения. Сижу за письменным столом. Жду своих. Ушли на базар. Предварительно пошептались втроем в коридоре. Как будто я не знаю, что они замышляют! Притащат, конечно, цветы и подарок, вещь наверняка дорогую, красивую, но бесполезную, то есть именно то, к чему я питаю наибольшую слабость.
Вчера опять вызывали в гороно: битый час доказывали, что я не имею морального права не соглашаться, твердили о пользе дела, о долге, даже грозились.
А я не могу. Зачахну среди бумаг, приказов и расписаний, погрязну в канцелярщине, собраниях, секциях. Я понимаю, без этого не обойтись, но мое призвание — уроки и дети. Отказаться от них — измена и дезертирство.
Макунина пока — завуч, однако на прежнее — ничего похожего: лицо — застывшая маска оскорбленного достоинства, изредка проглядывает что-то вроде удивления и растерянности. Молчит, никого не трогает. Даже Лиду оставила в покое, и та ходит по школе с недоумевающим растрепанным видом, как будто потеряла нужную вещь. Велика ты, сила привычки!
Иногда меня занимает вопрос — чем бы закончилось столкновение, если бы и в зрелые годы оставался я таким, каким был в детстве, — робким несчастным «пупсиком»? Он сидит во мне и сейчас, я знаю, но уже не один: рядом с ним есть другой, обладающий, может, и не стальной, но все-таки волей, он не очень высовывается из меня, но, когда исчерпаны все средства, кроме откровенной драки, он не преминет пустить в ход кулаки и даже зубы, если уверен в своей правоте.
Откуда он взялся, этот другой?
Я писал, кажется, что он родился на фронте, когда мне было немногим больше восемнадцати лет. Сегодня, наверно, как раз время вспомнить о том желторотом мальчишке в мешковатом обмундировании БУ (бывшем в употреблении) и огромных сапогах сорок четвертого размера, в которые приходилось наматывать кучу портянок, чтобы не натереть ноги.