— Ах, ужасно смешно! Ведь Юрий Константинович был невольным свидетелем многого в нашей жизни. Он помнит, например, нашу ссору после твоего проигрыша.
— Вот как, — суховато произнес Иван Александрович, — неужели? А мы не опоздаем с вами? — обратился он к офицеру.
— Да, да, — сказал Чижевский, — надо ехать. Позвольте поблагодарить вас, Варвара Дмитриевна, за чуткое, исключительно тактичное и снисходительное отношение к моему делу. Еще последняя просьба: не сердитесь на Сашу, если она скоро будет вынуждена покинуть вас. Она так привыкла к вашей семье, но вы понимаете, что после случившегося… Она, конечно, даст вам время на приискание… своей заместительницы…
— Ах, пожалуйста… Я вполне понимаю…
— Я уже нанял ей небольшую комнату, и когда только вам будет удобно отпустить ее…
В передней штабс-капитану уже пришлось самому надеть свое пальто, так как Саша больше не появилась.
Когда подъезжали к казармам, Иван Александрович, всю дорогу говоривший с Чижевским о возмутительном состоянии мостовых, о колебаниях на бирже, о новых кантиках, которые, по слухам, будут введены в общегвардейскую обмундировку, вдруг сказал изменившимся и чуть-чуть сиплым баском:
— Да. Два слова. Я слышал часть вашего разговора с женой о моем проигрыше в клубе. В эту ночь вы были в комнате у Саши, слышали нашу семейную сцену в кухне и прочее. Значит, вы не могли не слышать и того, что происходило через полчаса, когда я вернулся в кухню за кипяченой водой и Саша переливала ее мне в графин из самовара?
— О, какие пустяки, — смущенно говорил офицер, — пожалуйста, забудьте об этом.
— Но подобные вещи происходили не один раз. Я теперь хорошо понимаю и холодность, и даже жестокость Саши, но все-таки ужасно неприятно, что вы были свидетелем моих унижений. Помилуйте, ползать на коленях, целовать руки…
— Иван Александрович! Клянусь вам честью, что все это умрет вместе со мною…
Поэзия и проза
В «артистической» толпилось много народу. Кроме известного скрипача и двух певцов во фраках, а также знаменитой певицы с громадным декольте, было еще с десяток элегантных мужчин и декольтированных женщин, были студенты с распорядительскими значками, симпатичная хозяйка вечера — седая дама-патронесса в пенсне и, кажется, две ее дочери или племянницы — длинные, некрасивые, но очень любезно улыбающиеся девицы. На узком столе посреди комнаты стояли бесчисленные торты, вазочки с печеньем и конфетами, бутылки портвейна и коньяку, но бутербродов с ветчиной и вообще бутербродов, на которые так рассчитывал молодой поэт Златопольский, не оказалось. В этом расчете Златопольского не было, впрочем, ничего грубого, мещански прозаического, жадного. Пришел он читать на благотворительный вечер пешком, в кармане у него болтался единственный двугривенный для швейцара, и с самого утра он просто-напросто был голоден. Первый кусок сладкого торта со сливками был им съеден и запит стаканом горячего чая с большим аппетитом, второй — с натугой, третий — с отвращением, и как хорошо было бы вместо всей этой сладкой мерзости проглотить полфунта какой-нибудь копченой углицкой колбасы!
Златопольский стоял в сторонке и, чтобы заглушить приторно-сладкий вкус во рту, курил папиросу за папиросой, а хозяйка-патронесса влюбленно смотрела на него сквозь пенсне и говорила:
— Я очень, очень благодарна вам за то, что вы сдержали обещание и приехали. Публика ждет не дождется вашего выхода, но мы нарочно приберегаем вас к концу отделения… О, вы так популярны у молодежи!..
— Что вы?.. Я тоже страшно рад… помилуйте, — говорил Златопольский обычные в этих случаях слова.
Коротким коридором артистическая соединялась с залом и эстрадой, и, прохаживаясь в ожидании своего номера, заглядывая в дверь одним глазком, Златопольский видел краешек сидевшей, весело и благосклонно настроенной публики, слышал нетерпеливые хлопки и говор. Распорядители вертелись около него и смотрели на него почти восторженно, дочери или племянницы патронессы улыбались ему совсем влюбленно, знаменитая певица, только сегодня познакомившаяся с ним, наговорила ему о его стихах и о его наружности массу лестных вещей. И конечно, в общем Златопольский чувствовал себя не так уж дурно. У него были густые, мягкие волосы, здоровое тело, красивый рот, безукоризненно белые зубы, и хорошего самочувствия не могли окончательно уничтожить в нем ни голод, ни чужой сюртук на плечах, ни завалявшийся двугривенный в кармане. По крайней мере, он поминутно забывал о них. Вся его жизнь за последние два года была какой-то перемежающейся лихорадкой радости и злобы, радости успеха и злобы постыдного нищенского безденежья. Безденежье, столь поэтическое в биографиях или воспоминаниях о поэтах и столь отталкивающее в действительности, так часто связывало Златопольского по рукам и по ногам, так жестоко парализовало его молодые набеги на жизнь, ставило в такие досаднейшие и позорнейшие положения, что в последнее время он даже немного боялся толпы, торжественных сборищ, новых знакомств. И сегодня опасностей его пролетарскому самолюбию угрожало сколько угодно.