Выбрать главу

В № 9 была напечатана подлая статейка Шароевой «Они шумели буйным лесом», про то, какие чудо-богатыри учились в ИФЛИ перед войной; одни отдали жизни за родину, другие нынче ходят во князьях. Написано пошло-напыщенно, с претензией, с намеками на причастность (Шароева тоже ифлийка). Надо бы сразу завернуть, но зав. публицистикой Л. так страстно убеждал меня, что это именно то, чего ждут от нас партия, комсомол: героика, романтика, громкие имена...

Совершенно не зная, как понравиться партии, комсомолу (понравиться — и позволить себе вольность, чтобы так на так вышло), перебарывая себя, сказал Л.: «Перепроверьте, проведите прореживание, разгребите эти дамские штучки». В верстке не стал читать, спросил: «Проверили, разгребли?» Л. затряс щеками, изображая на лице абсолютную благонадежность: «Все в ажуре». Статейка прошла. Меня за нее высек по телефону Черноуцан из ЦК, тоже ифлиец. Что-то там было не так с Шароевой. Теперь придется давать поносную реплику на собственную публикацию, по указанию ЦК, ее напишет Лазарев, тоже ифлиец.

Л. подвел меня под монастырь с этой подлой статейкой. Что им руководило, умысел, глупость? Я пригласил Л., сказал ему: «Напиши заявление... по собственному желанию. Нет, мы тебя не торопим, никаких кар тебе не будем чинить...» Я сидел против Л. на своем редакторском месте, подавлял в себе человеческое (так жалко мне было Л.), выставлял наружу редакторское, партийное. Л. опал с лица. Я искал в себе твердость, опору, рисовал на бумаге загогулину, курил. «За эту статью полагается снять главного редактора...» Во взгляде Л. прочел согласие с таким поворотом: надо, так и снимайте. Как будто я извинялся перед Л., а он входил в мое положение. «Я уважаю тебя, — сказал мне Л., — но не как редактора, а по-человечески. И что ты скажешь, это для меня все...»

Потом мы поговорили о текущих делах. Я уволил Л., но вроде бы объявил ему благодарность.

Л. щекаст, с торчащим вперед подбородком, по-провинциальному укромно-самонадеян, высокого мнения о себе. Как я меланхолик, так он, безусловно, холерик. Может быть, полезно активен, но активность его может вспухнуть не в ту сторону, как флюс.

В конце дня ко мне пришел Борис Иванович Бурсов, побывавший в Италии, Франции, Англии. Б. И. заметно состарился, кожа на щеках, подбородке отстала от плоти, повисла мешочками. Его глаза провалились, в них появилось нечто провидческое. Он выступал на конференциях, посвященных Толстому, в Венеции (где я примерно в это время торговал водкой), Париже, Оксфорде. Б. И. вкратце обрисовал обстановку, действующих лиц и о чем говорилось за рубежом. По его словам, он оказался в компании литшулеров: Суровцев, Федоренко, Храпченко. Суровцев говорил на толстовских конференциях о том, как переводят Толстого на свой язык киргизы. Федоренко говорил о том, как воспринимают Толстого китайцы. Так получилось, что русские и не в счет. Как будто русские настолько уже объелись Львом Толстым, что им нет нужды не только думать о нем, но даже и читать его, а только наблюдать, как сервируют Толстого киргизы и китайцы.

Итальянец Страда сказал, что в России есть три последователя Толстого: Гроссман, Солженицын, Трифонов. Трифонов зарумянился, застенчиво согласился со сказанным в отношении себя и Толстого, однако счел нужным добавить: «Еще Абрамов, Белов, Распутин».

Б. И. (опять же по его словам) обо всем откровенно высказался, по праву возраста, интеллекта, профессорства и еще с врожденной крестьянской сметкой, умением сориентироваться, выкрутиться. Трифонову он сказал: «Вы плохо выступали. Нужно было сказать: «Выделять какие-то фамилии в связи со следованием традиции Толстого — неправильная методология. Толстому следует вся настоящая литература в России и в Европе, другое дело, кому насколько удается приблизиться к Толстому...»

Вчера сидел в квартире у моего друга детства Валечки Максимова в Тихвине, в бедной квартире советского провинциального интеллектуала. Валечка преподает английский в медицинском училище. Мы ели картошку в мундире с солеными горькухами, маринованными моховиками, рыбными консервами, соленой капустой, пили чай с земляничным вареньем и домашнюю наливку. В большом городе быт незаметен, унифицирован, а чуть отъедешь — и грибки, квашеная капуста, варенье, наливка единственные, домашние, особенно пахнут, и относятся к ним по-другому, и люди другие: в быту, при своих кушаньях, какие кушали наши деды и бабушки.

Партия, государство, соцреализм третировали быт, насаждали безбытное местопребывание, во имя производства и так, для идеи. Однако быт взял свои меры, консолидировался, превозмог идеологию, преуспел. Быт нынче ворует, пирует, строит гаражи, покупает машины, лодки, гарнитуры, солит грибы, гонит вино из яблок и черноплодки, вялит рыбу, усердствует закатав рукава. Быт смотрит свысока на производство, на идею; в быт можно спрятаться от партии, от соцреализма. О, сколько сил отымается бытом! Впрочем, немало сил выпивается вином. Вино тоже быт. В быту черпается интерес к жизни: в нем все свое, а идейное все чужое.