Выбрать главу

Так вот, мы с Валечкой выливали помаленьку, благодушествовали в его провинциальном жилище, таком же, как в нашем городе, но сладостно пропахшем солеными горькухами, вареньем, квашеной капустой. В детстве, в войну, мы с ним сидели за одной партой в тихвинской школе, с фанерой в окнах вместо выбитых бомбежками стекол. Спустя почти жизнь наши отношения с ним остались те же, что были в детстве: мы просто сидели рядом, сами выбрали, кому с кем сидеть. Валечка, видимо, перенес инсульт: у него малость кривился рот; он сед, лыс; как в детстве, голубоглаз. И он впервые в жизни сам насолил ведро горькух. Получив высшее образование по-марксистски (мы с ним вместе учились в университете), открещивался от быта, но быт взял свое. И он целый день просидел на расширенном секретариате Ленинградской писательской организации в Тихвинском горкоме КПСС. И я там был, даже председательствовал, выступал, но плохо, вяло, без внутренней потребности чем-нибудь поделиться, что накипело внутри.

Утром бегал в парке Лесотехнической академии; парк хорош. Приманил белку, и белка хороша.. Днем ездил к матери. Первый раз в жизни сам, собственноручно лечил мою маму: растирал ей спину эбонитовым диском, якобы, помогает. Была дочка Анюта. Так хорошо мне было с моими мамой и дочкой. Дочка от первого брака, выросла без меня. Дочь, обделенная отцом, и отец обделенный: без дочерней любви, без радости соучастия в вырастании, взрослении родного существа...

Моя мама из прошлого века, с дворянской закваской в крови. (Моя бабушка по маме Мария родилась у прабабушки Натальи, дворовой у графинюшки, в Питере у Пяти углов, от графинюшкина племянника; Наталью выдали замуж за дворника Василия, отвалили три тысячи, отправили в деревню Смыково Новгородской губернии; там дедушка Василий открыл лавочку. Бабушка Мария была красивая, своенравная особа и мама тоже). Революция случилась при маме, но она как бы ее не заметила. Ей ни разу не пришла в голову мысль, что теперь все равны или что интеллигентность не уважительное преимущество, а недуг, нечто вроде сыпи, которую надо по возможности скрыть. Мама сохранила в себе избирательное отношение к людям, не по сословному признаку: кто из простых, кто из образованных, а по каким-то одной ей внятным приметам, человек своего круга или не своего. Ум, культура? Но что они значат в коммунальной квартире или в больничной палате на двадцать шесть коек? О, моя мама нелицеприятна в оценках людей, выносит их раз навсегда. Однажды я ей купил путевку в Дом творчества в Комарове, там жил самый досточтимый для всех писатель. Мама не разговаривала с ним, только приглядывалась. Она мне сказала: «Ты ему не верь, он худой мужик».

То, что мама думала, она и высказывала в глаза любому и мне, своему единственному любимому сыночку. Ей не понравился ни один из моих рассказов. «Зачем ты пишешь от первого лица? — как-то попеняла мне мама. — Все я да я, надо от ячества уходить». Я уходил и опять возвращался: от себя самого куда убежишь? Маме хотелось, чтобы я стал доктором, как она сама, в свое время, помню, склоняла меня поступить в Военно-морскую медицинскую академию. Именно в Военно-морскую, чтобы сынок был в красивой форме и при манерах. Так хотелось маме привить мне манеры! Впрочем, и к моему писательству мама отнеслась терпимо, все мне прощая, любя. Никто так не понимает меня, как мама, и мне никогда так себя не понять. По поводу моего вступления в партию мама сказала: «Зря ты связался с этой компанией, ничего хорошего у них не выйдет». Больше на эту тему мы с мамой не говорили.

Брежневу все никак не сойтись с Картером, то из-за евреев, то из-за эфиопов, китайцев, иранцев. Как будто нельзя найти общий язык русским с американцами без поднатчиков и подпевал. Как будто не от нас: русских и американцев — зависят мир, земля, планета, жизнь, человечество. Как-то это мелко, неумно, наподобие коммунальной квартиры. И так надоело: Намибия, Ливан, Сальвадор, Куба, Вьетнам, Чили, Кипр, Португалия, Ангола. А мы-то сами — что? Кто мы такие?

Десять дней предавался тем радостям жизни, которые выпали мне по должности: был на приеме у польского консула Кочмарека, хорошо по-русски (или по-польски) выпили; встречался с двумя румынами: один надутый, как резиновый матрас, другой испитой, как советский поэт; виделся с парой болгар: он седой — Даскалов, с ним дама-поэтесса — хорошие старики. Вечер провел с французом Жаном Мэлори — большеносым, крупным, как де Голль, многоречивым, директором центра исследования Арктики и Антарктики при Сорбонне. Свозил француза к Урванцевым, Николаю Николаевичу и Елизавете Ивановне. Николай Николаевич Урванцев открыл никель в том месте, где после выстроили Норильск. Посадив, его обвинили в том, что он «приуменьшил запасы открытого месторождения». Николай Николаевич сидел, Елизавета Ивановна посвятила себя освобождению мужа, билась лбом в кремлевскую стену, но тщетно. Войну она провела фронтовым доктором (моя мама заведовала отделением эвакогоспиталя). Николай Николаевич рассказывал Жану Мэлори о своих странствиях по Северной земле. Господи! помоги еще пожить этим двум святым людям!