Выбрать главу

Некоторые строчки в стихах Евтушенко не вызывали сомнения в их непечатности. Однако проскочили. Тотчас начался задний ход. Первым спохватился комсомол; ответчик — главный редактор. Я выкручиваюсь, лавирую, дипломатничаю, играю в поддавки.

Одним нравится играть в шашки, другим им в поддавки. Одни стремятся пройти в дамки, другие быть съеденными, переваренными, испражненными, чтобы затем прорасти зеленым ростком.

Мне не хотелось быть снятым с поста главного редактора, я маленько поверещал: «Я не держусь за пост. Я с удовольствием с него уйду».

Напечатал повесть Глеба Горбовского «Вокзал» , тоже не очень печатную — не по политике, а по нижней точке отсчета, ниже дозволенного в смысле социальности. Хотелось, чтобы Горбовскому, поэту Божьей милостью, повезло как начинающему прозаику. Какие-то звезды сошлись на его небосводе — проскочило. То есть не звезды, а люди нашлись — неушибленные, в обкоме, в цензуре. Даже в обкоме бывают, даже в цензуре...

Вчера выступал Брежнев, правитель стране, не имеющий со страной ничего общего, потусторонний: не знает русского языка, не владеет речевым аппаратом, шамкает, запинается, выжил из ума.

Китай начал войну с Вьетнамом. Мы угрожаем Китаю, но бездействуем. Мы завязли, запустив пальцы во все дрязги мира, бередим все язвы. Российская империя не лезла в Африку, Юго-Восточную Азию, Латинскую Америку, не участвовала в колониальной гонке, ей хватало своей территории. У нее не было сил, а главное, притязаний колонизировать собственный худо обжитый континент. Получив от Российской империи неподъемно-огромный материк, СССР отложил его обживание на неведомый срок, запустил лапы в Африку, черт знает еще куда... Зачем? Своя держава осталась сирой, неустроенной, ненакормленной...

Что будет после Брежнева? Когда это будет? Китай воюет с Вьетнамом. Америка оделяет Китай оружием, производственными мощностями. Китай, по-видимому, наконец-то осуществит свое китайское чудо, станет супердержавой.

Получил письмо от Василия Белова. Он мне пишет: «Не думай, что жизнь без вина неинтересней, чем жизнь с вином». А я и не думаю, Вася.

Весна открыла окошко и для меня. Прошуршал по весне лыжами, широкими, «лесными». Я их просмолил, они хорошо шуршали по насту. Наст был плотен: вначале снег промочило дождями, до времени, в самом начале марта, потом сковало утренниками. Леса, поля, реки укрыло настом; дороги помыло, высушило.

Я ехал в Лугу, постепенно втягивался в езду, автомобиль шел хорошо. Ехал не тихо, не скоро, иногда делал рывки, кого-нибудь обгонял. Дорога ранней весной серая, а поле белое. Вся Россия еще белая, серые на ней дороги.

В Луге со мною сел Боря Рощин, мы поехали куда-то еще, далеко. Сияют снега, проносятся мимо березы, ольхи, редко сосны. Сосны все спилены. И уснувшие вечным сном избы деревень: Радоли, Святгощи... Большое село Уторгаш. Кажется, в Уторгаше был народным судьей Витя Курочкин, потом написал повесть «Записки судьи Семена Бузыкина». Я вымарывал из нее непечатное, Курочкин сидел рядом со мною, взмахивал руками, как выпавший из гнезда галчонок крылышками, плакал. Разбитый инсультом, в последние годы жизни он не умел говорить, хотя до конца изрядно играл в шахматы.

Бабушка Елена Федоровна Федорова (ее зовут в деревне Ленькой). Деревня Осиновка под Холмом. У бабки Леньки пенсия двадцать рублей. Ноги ее скрючены ревматизмом. Нос уточкой, с востреньким клювом, и очень черные брови. Будто занесена сюда, в осиновый край, веточка южной породы, привита на местном корню. У бабки Леньки черные, близко друг к другу сидящие глаза. Хозяина у нее «ссек из пулемета, с воздуху немец. Тут Катюша была, он и ссек». Бабка Ленька шустра, любопытна. Вот она спросила у Бори Рощина:

— А жена-то у тебя есть?

— Есть.

— Как зовут-то?

— А тебе зачем? Я скажу, ты забудешь.

— Я приду домой, запишу.

— Я зову ее киса.

Полдень восьмого марта. Тусклый денек. Сидим на лавке, греем спины о печь. Сидит Марк, как кирпич, не остывший после обжига, пышет. Глаза светлые с прожелтью, наглые. Марк весь овальный, округлый, движения его бабьи. Он затоплял печку, стоя перед ней на коленях, по-бабьи. Сели за стол, налитую ему водку перелил в наши сосуды.

Поздно вечером, когда я уже уснул в спальном мешке, меня разбудил заполошный крик Марка, обращенный к Боре:

— Ты для меня ничего не значишь. И Горышин ничего не значит. Я знаю, что я выше тебя как писатель и Горышина выше. Казаков — первый писатель, я — второй. Я изобрел свой метод фантастического соцреализма. Мне от вас нечего взять.

Я высунулся, покрыл Марка матом, но он не угомонился. Утро вышло томное, как после семейной ссоры; все томились, отводили глаза.