Галина Ивановна сообщила нам и свои переживания литературного свойства: ей довелось побывать согласно культурной программе для делегатов съезда, в сообществе с другими делегатами, на поэтическом вечере; ее потряс, убил наповал Евтушенко. Он прочитал стихотворение «Анонимщикам». «И, представьте себе, от строки из доклада Леонида Ильича, где он говорит о том, что мы отрицаем анонимные письма, от обычной своей фельетонности он выходит на политику, он говорит, что анонимно стреляют в президентов, убивают в Чили... А вот, взяв рейхстаг, расписывались на нем... Представляете, какая перекидка?! Ну, и читал он замечательно! Я просто была потрясена. Потом подошла к нему, попросила дать мне это стихотворение. Он говорит, что у него всего один экземпляр, накануне написано, от руки...»
Вот какие у нас впечатлительные партийные богини!
Сегодня у меня был счастливый час жизни. В час дня я пришел в Русский музей, поднялся по лестнице в мир художника Курдова. В этом мире было пустынно, безмолвно, только картины разговаривали на языке цвета, света, гармонии. «Бы распахнули окошко в собственную душу», — сказал я Валентину Ивановичу. Радость излучали деревья, птицы, всадники и дома, дома-жилища людей, исполненные духовного смысла. Была война, разрушила дома, но и руины, увиденные глазом художника, прекрасны. На опушке весеннего леса токуют тетерева: хвосты лирами, черное перо, алые брови; восходит солнце. Мост-арка над каналом в Венеции; в воде канала отразилась прозелень, ржавчина, патина каменных стен. Обоз на дороге войны в распутицу; измученные лошаденки, в глазу каждой из них человеческое выражение: покорная решимость исполнить труд войны. Танцуют журавли на болоте, внимая небесной музыке, ритму. Стоит кирпичный дом у дороги — запечатленный знак чьей-то судьбы. Рядом сиреневая хатка в Опочке. Лежат на берегу озера Куйто карельские лодки, выдолбленные из осиновых стволов, в деревне Вокнаволок; я был с художником в этом месте, помню эти лодки. Медведь качается в берестяном коробе — это из «Калевалы». Всполохом дивного цвета — вода, небо, тростники, ветви, стволы, птицы в дельте Волги...
Сегодня день переезда на новую квартиру. Складывал книги в коробки, перевязывал бечевой, таскал вниз и вверх. Это было хорошее для меня дело, и день хороший. Боря Рохлин возил меня с книгами на своем «Москвиче». С обеда явился на помощь Коля Рязанов, в прошлом знаменитый футболист «Зенита». В рассказе «Длинная дорога с футбола» Рязанов выведен у меня под фамилией Бывалов. Рассказа он не читал, в пору его футбольного пика я не был с Колей знаком, только наблюдал его с трибуны стадиона. Однако я думал о нем, входил в его образ, и он услышал, явился, предстал во плоти, через годы, отсидев срок в тюрьме. Некто ему шепнул, что надо помочь такому-то человеку: Коля Рязанов перевозил меня на «Жигуле» на другую квартиру. Мы разговаривали о футболе: «Зенит» на последнем месте. Его тренер Юрий Морозов возомнил себя такой же звездой, как Бесков и Лобановский. Он замордовал лучшего защитника «Зенита» Голубева. «Зенит» все потерял, чем владел в прошлом сезоне. Голубев был здоровенный детина, не чурался труда на поле; и о Голубеве я думал и со вниманием слушал, что говорил мне Коля Рязанов.
Он приехал ко мне из лесу, с набранной корзиной грибов.
Мне нравилось таскать по лестнице тяжелые коробки с книгами. Я немножко отдыхал от себя, от надоевшей роли редактора недоношенного журнала.
Последняя ночь в этом доме, в этом жилище, которое в прошлом году посетили черные пес и кот. И еще в этом доме, в припадке бессильного гнева, мною разбито большое зеркало — худая примета. Да, бывало, Я бесновался. Да... Перемещаюсь в иной мир, в другую среду обитания. Я рад перемене: там, куда, я перемещусь, мне предстоит более духовная, умная жизнь. Город обступит меня своими церквами, набережными, парками, музеями, и Невский проспект станет моей улицей для прогулок, как в повести Гоголя «Невский проспект» для художника Пискарева. Ах, как плохо кончил охочий до порхающих по Невскому барышень художник. Избави Бог!
Впрочем, какая разница, где обитать. Смолоду мне открылось, что моя жизнь принадлежит не мне: я — приставленный к жизни прибор для записывания мимоидущих впечатлений. Моя жизнь вторична: вначале переживаю, затем записываю, вот в этой вечерней тетради; в записывании, в словах — вся сладость. Бунин назвал это «похоть писательства»...