Выбрать главу

Вот только колгот красивых не было.

Но в детстве я предпочитала перебирать и перебирать то, что есть, чем печалиться и печалиться о том, чего нет. Я и сейчас так делаю. Потому, когда что-то появляется, испытываю незамутнённый прилив радости, а не занудное: «Ну наконе-е-ец-то!» – напрочь законопачивающее малейшие щели для проникновения истинной радости во взрослых умных людей.

Весь следующий день я провела в абсолютной эйфории.

Набирала папин рабочий телефон, просила позвать Юрия Фёдоровича («Позовите папу!» – говорил только клинический идиот Серёжка из соседнего подъезда, звоня своему отцу на работу) и спрашивала его:

– Девятнадцать тридцать – это поздно?

– Вечером, – смеялся папа. – Уже скоро-скоро. Ты почитай или поспи – и не заметишь, как время пролетит.

Ни читать, ни спать я не могла. Всегда у них куда-то «время летит»! При чём тут время?! А вдруг вечер вообще не наступит? Всегда наступает, а конкретно сегодня – возьмёт и не наступит. День будет длиться и длиться, длиться и длиться, и мы с папой не пойдём в Оперный, потому что в Оперный ходят вечером, а его, вечера, больше никогда не будет! Или вдруг я заболею. Внезапно заболею и умру. И не пойду в Оперный, потому что мёртвые не ходят по театрам. Они лежат. Или вдруг… Да мало ли вдруг… Нет! Вечер скоро наступит, и мы с папой пойдём в Оперный. «Вдруг» существует где угодно, но только не здесь, где сегодня вечером мы с папой пойдём в Оперный!

Мама пришла с работы, разделась, помыла руки, подмигнула мне, сказала:

– Смотри, что у меня для тебя есть!

И достала из сумки красивые белые колготы!

Чтобы не умереть от счастья, я решила, что я вот просто такая девочка. Вот просто вот такая вот девочка… Вот такая вот просто девочка, что и колготы у меня тоже белые! Белые, новые, мои и сейчас! Сейчас, когда вечер скоро наступит, и мы с папой пойдём в Оперный! И вот пусть так и будет всегда!

Наконец девятнадцать ноль-ноль. Мы с папой выходим и́з дому. Он – как всегда. Я – стараясь не расплескать радость, чей уровень уже возле глаз. Радость надо уметь хранить, иначе можно превратиться в клинического идиота Серёжку из соседнего подъезда и проорать всю радость, пропачкать всю радость и пробегать бесцельно всю радость туда-сюда по двору. И я храню свою радость, как огонёк последней спички в полусомкнутых ладошках, – торжественно и немного печально.

– Садитесь на трамвай! – провожает нас до дверей ещё не уехавшая на дежурство мама.

Мы не садимся на трамвай. Мы выходим из двора на Чкалова, потому что если мама увидит в окно, что мы вышли на проспект Мира, то она догадается, что мы не послушались и не сели на трамвай. Поэтому мы выходим из нашего тройного проходного двора на Чкалова, переходим на другую сторону и идём не к трамваю, а наоборот – к улице Ленина. И по ней – к самому-самому Оперному. Я держу папу за руку, и он рассказывает мне, что Оперный очень старый. Его построили давным-давно, а потом он сгорел. Тоже давным-давно. А потом, через одиннадцать лет после того, как случилось последнее «давным-давно», – его снова построили.

– Всего за три года, представляешь? – говорит мне папа.

Я не представляю. Уже потом, много позже, я, конечно, представляю, что возвести такое всего за три года – это да! Но в тот вечер, когда мы идём с папой в Оперный, я не представляю.

– Новое здание построили по проекту Фельнера и Гельмера, – сообщает мне папа.

– Они что, аидыши? – спрашиваю я папу.

– Кто? – оторопело уточняет папа.

Ах, папа, папа! Святая душа! Не рос ты в тройном одесском проходном дворе, не мотало тебя по Шестнадцатой Фонтана. Где тебе, выросшему под Казанью, знать, кто такие аидыши. Аид, папочка, это, понимаешь ли, вовсе не Царство мертвых. «Аид» – это еврей по-одесски. Аидыш соответственно, прости, папочка, жидёныш. Фельнер со скрипочкой. Или, там, Гельмер с виолончелью.

– Господи! – говорит мой папа-коммунист. – Это нехорошо.

– Что нехорошо? – уточняю я.

– Такая красивая, умненькая девочка – и такое говоришь! – ласково укоряет он меня.

– Это не я говорю, а Эдика бабушка такое орёт. И ещё она дедушке Эдика говорит, что поц-аид хуже фашиста. Поговорка такая у неё, понимаешь? И ещё она называет Эдикиного дедушку Поцем Моисеевичем.

– Господи! – задирает к небесам голову мой папа-коммунист. – Господи, сделай так, чтобы моя дочка выросла безродной космополиткой.

– Кем, папа? Безбровой космонавткой?

Папа хихикает.

– Чего смешного?! – надуваюсь я.

– Нет, это я не над тобой смеюсь. Просто мы сейчас как раз переходим Еврейскую.