А весной, когда тело Чеботаревской нашли, Сологуб заперся у себя в квартире, никуда не выходил, никого не принимал. Иногда его служанка приходила во „Всемирную литературу“ за деньгами или в Публичную библиотеку за книгами. Удивляло всех, что книги, которые брал Сологуб, были все по высшей математике.
Потом он стал появляться в городе, стал принимать. Об Анастасии Николаевне как о живой не говорил больше и второй прибор на стол не ставил. Зачем ему были математические книги, узнали позже. Оказывается, он пытался при помощи математических выкладок проверить, есть ли загробная жизнь. Когда его спросили, и что — проверили? Сологуб „каменно“ улыбнулся. — Да. Загробная жизнь существует. И я снова встречусь с Анастасией Николаевной».
Он умер в нищете и безвестности в 1927 году. Спустя десятилетие город достиг своего тупикового пика. Он стал ловушкой для миллионов горожан.
Как это ни покажется странным, ленинградская блокада в нравственном смысле была выходом из тупика. Тупик, обрыв — всегда предполагает выход или безвыходность положения. Во дворе-колодце мы устремляем взгляд к небу. В тюрьмах были написаны романы и сделаны изобретения. Мужество ленинградцев в блокаду было таким выходом, по сравнению с безысходностью репрессий 30-х годов.
Тот, кто прошёл лабиринт, становится победителем. Преодоление болезни, слабости, трусости… Эти выходы из тупика остаются в частной жизни, они не публичны. Что касается отношений Петербурга со своими горожанами, то в каком-то смысле каждый житель преодолевает в себе Петербург.
Мандельштам писал в «Египетской марке» о своём герое: «Он думал, что Петербург — его детская болезнь и что стоит лишь очухаться, очнуться, — и наваждение рассыплется: он выздоровеет, станет как все люди; пожалуй, женится даже…»
Трагическим тупиком стал последний год жизни Пушкина. Безвыходность положения, в котором поэт оказался в 1836 году, была не только в интригах Геккерна и Дантеса. Цензурные преследования, финансовые трудности, невозможность ни расстаться с Петербургом, ни работать, оставаясь в нём. Дуэль явилась выходом из тупика оскорбления жизни поэта. Если бы он жил в тот год не в Петербурге… Теперь в городе есть два места, где чувство тупика не исчезает со временем, а в зимние январские дни воскресает совсем отчётливо. Это квартира на набережной Мойки, где каждый шаг — движение к смерти, и обелиск на Чёрной речке.
На всяком явлении лежит печать времени. Тупики нынешней нашей жизни в чём-то повторяют прошлые и в чём-то предопределяют будущие. Больницы, тюрьмы, дома умалишенных, просто дома, и углы, и вокзалы, и стадионы… Предательство, преступление, одиночество… Над всей нашей жизнью нависает Петербург. Он загоняет в ловушку, и он же таит в себе выход. Он требует усилия, творчества, мужества или смирения. Но как бы мы не устремлялись в своё будущее или даже прочь от этого города, Петербург непостижимым образом возвращает нас на тайный свой круг. И всякий, входящий в его пределы, однажды поймает себя на том, что уже был здесь, шёл этим проспектом, стоял перед каменной стеной. Но только он это был или кто-то другой? Круг замыкается. Тупик.
На крышах Петербурга
Из всех уголков, закоулков и переходов городского пространства крыши меньше всего доступны горожанам. И это не удивительно, потому что у них своё назначение, обычное, понятное. Улины — для транспорта и пешеходов, в домах живут, работают, учатся, отдыхают; прогуливаются в садах и парках. А на крышах…
Ну вот, мы и задумались о петербургских крышах. Что в них особенного, чем они отличаются от московских, берлинских, парижских? И кому чаще случается оказаться на крыше петербургского дома?
Каждый горожанин когда-нибудь (и даже не однажды) поднимался на колоннаду Исаакиевского собора. Панорама Петербурга захватывает. Потому что город плоский, как шахматная доска и перемена взгляда на жизнь его улиц, зданий, набережных такая разительная, что потом, оказавшись внизу, у подножия собора, нужно некоторое время, чтобы опять привыкнуть. Но даже привыкнув, мы храним в душе как открытие память о городе с высоты, пространство над крышами, над верхушками деревьев, колокольнями, соборами…
Вот они, петербургские крыши, такие одинаковые и разные, если присмотреться внимательно. С трубами, слуховыми и чердачными окошками, металлическим ограждением, башенками, флюгерами… Иной раз встречаются замысловатые украшения на крышах — часы, грифоны, скульптура… Но чаще всего — просто листовое железо, трубы, квадратные или овальные окошки — выходы на крышу.
А ведь вначале петербургские крыши были не металлические, а черепичные. И даже первые кирпичные заводы в городе назывались черепичными. Традицию покрывать крыши домов черепицей привезли в Петербург иноземцы — немцы, голландцы, французы. Черепицей покрывались первые дома именитых горожан. В том числе и Летний дворец Петра I. Петербургские археологи при раскопках в городе часто находят черепицу. В описании осеннего наводнения 1715 года в Петербурге рассказывается, что ураган срывал черепицы с крыш.
Крыши были высокие, по голландскому образцу. Такая форма крыш сохранилась на здании нынешнего Университета — бывших Двенадцати коллегиях, на дворце Меншикова и на Летнем дворце Петра в Летнем саду.
Рядом с домами именитых горожан ютились бедные мазанки, крытые берестой и дёрном. Дёрном покрывать крыши рекомендовалось даже в целях пожарной безопасности.
И всё-таки черепичные крыши просуществовали в Петербурге очень недолго. Постепенно, во время ремонта и при новом строительстве появлялись крыши из листового железа. Это началось ещё в петровское время. Пётр первым подал пример и перекрыл железом Летний дворец. К середине XVIII столетия в столице почти не оставалось черепичных крыш. Сделано это было для поддержания отечественных железоделательных заводов, в частности, Демидовских. Так что наши крыши и купола, выполненные из листового железа, — это настоящая петербургская традиция.