Выбрать главу

По адресным сведениям оказалось, что в Петербурге жили представители решительно всех губерний России, даже самых отдалённых. Этнографическая пестрота была замечательной. Коренные петербуржцы более жили в Адмиралтейской, Казанской, Коломенской, Нарвской, Рождественской и Выборгской частях. Пришлое население, хотя и встречалось во всех частях города, группировалось по наибольшим интересам в промышленном и экономическом отношениях.

Самой пёстрой в этнографическом отношении частью города была Казанская и в ней четыре улицы: Вознесенский проспект, Казанская, Мещанская, Офицерская вместе со смежными переулками. Сюда стекались представители всех губерний и всех государств земного шара.

В 1874 году Михневич отмечал, что «приписных и уроженцев Петербурга, составляющих его постоянное ядро, — не более 33 %. Остальные 67 % жителей, в сущности, только гостят в столице, более или менее продолжительно. Гостят для заработков и по разным делам, гостят по службе, ради образования, ради блестящей светской жизни, ради итальянской оперы, ради легкой наживы и, наконец, гостят просто потому, что некуда деваться (гостей последнего рода в Петербурге больше, чем где бы то ни было)».

Не сам город имел притягательную, чарующую силу, считал Михневич, а исключительные условия жизни в нём: «Пусть понизится в Петербурге высокая задельная плата, пусть упразднятся особенные права и преимущества по службе, по образованию, по коммерции, пусть погаснет блеск и чад его светской жизни, пусть закроются сто оперы и буффы — гости разъедутся без сожаления и не возвратятся».

Через полвека после этих записок так и случилось — погасло всё. В 20-е годы нынешнего века Петербург умирал — дряхлеющий, лишённый имени. Уже война уничтожила чужеродный «бург», скомпрометировала немецкую науку. «Город форменных вицмундиров, уютных василеостровских немцев, шикарных иностранцев — революция слизнула его без остатка, — писал в эти годы русский философ Георгий Федотов, — но тогда и слепому стало ясно, что не этим жил Петербург». Странники создали исключительный город. «Для пришельца из вольной России этот город казался адом. Он требовал отречения… Умереть для счастья, чтобы родиться для творчества… Если бы каждый дом здесь поведал всё своё прошлое — хотя бы казенной мраморной доской, — прохожий был бы подавлен этой фабрикой мысли, этим костром сердец. Только коренные петербуржцы — есть такая странная порода людей — умели как-то приспособиться к почве, создать быт, выработать защитный цвет души… Весь воздух в этом городе до такой степени надышан испарениями человеческой мысли и творчества, что эта атмосфера не рассеивается целыми десятилетиями. Эти стены будут еще притягивать поколения мыслителей и созерцателей».

Дороги опять устремились к Петербургу. Действительно, город опустел в голодные послереволюционные годы. Петербуржцы тогда чувствовали: Москва — на краю света, Украина едва ли вообще существует, но близки, ощутимы Ладога, Новгород, Псков, Белозерск, Вологда, чьи говоры сливаются на питерских рынках (Г. Федотов).

Ожили институты, университет, музеи… Опять сюда ехали учиться и работать. Глядишь, через год-другой в каком-нибудь псковитянине или Вологжанине появлялось что-то питерское. Город ещё успевал передавать знания. Нужно было торопиться. Потому что началось страшное насилие поэтапного уничтожения Петербурга. Слишком он опасен был своей окраинностью, тревожной неоднозначностью, активностью работы души. И начались высылки, репрессии, эмиграция. Это было начало нового странствия Петербурга в душах и памяти горожан.

Летопись этих скитаний продолжила эвакуация во время блокады Ленинграда. Горожане увозили с собой частичку своего города. Рассеянные по пространствам России, по свету, они оставались невидимо связанными со своим городом.

В редакции журнала «Нева» рассказывали, что, когда он был ещё всесоюзным, самое большое число его подписчиков находилось за Уральским хребтом. Такая потребность была в связи с городом, в ощущении его пульса, дыхания.

Многое уходит безвозвратно, что-то возвращается. Опять в Петербурге звучит иностранная речь, возрождаются этнические землячества и союзы, открываются национальные общества, школы, театры. Петербург, как и во все времена, принимает странников. Когда в трамваях и в автобусах услышишь раздражённое: «понаехало тут всяких…» — можно возразить, что здесь все понаехали и, слава Богу, едут еще. И всё-таки существует эта «странная порода людей» — петербуржцы. Ими становятся не сразу. Но Петербург метит любого, входящего в его пределы: подчиняет жизнь своему ритму, означивает речь. Город полон мечтателей, их души странствуют в лабиринте.

По словам современного исследователя Игоря Евлампиева, «в некотором роде каждый житель Петербурга — не вполне „свой“ в этом городе; даже прожив в нём всю свою жизнь, он чувствует какую-то чужеродность своего существования. Но одновременно (из таких парадоксов и соткана сущность города) каждый приезжий, сталкиваясь с ним, способен ощутить себя в нём на подлинной духовной родине».

…Покоя не будет и странствовать долго придётся. Исчезнут из памяти улицы, площади, шпили, Отвесные стены смотрящего в небо колодца — Двора, где играли, взрослели, впервые любили…
Но где бы они ни бывали, — им снилось, что ветер Летит над Фонтанкой, осенние листья роняет… Когда возвращение будет? — Никто не ответит. Где кончится странствие? — Этого город не знает.

За чертой

В любом факте человеческой истории, каким бы ни был он по своей значимости, есть главное, основное и то, что кажется неважным, второстепенным. Но кто оценивает, кто решится вынести приговор? Почему добротные, толстые фолианты пылятся, никому не нужные, в дальних кладовых, а несколько тонких страниц, сшитых в тетрадь, становятся бесценными?

Где проходит черта, отделяющая одно от другого? И возможна ли она, например, в таком сложном явлении российской жизни, каким стал Петербург, где всё относительно, всё меняется, всё беспредельно и, вместе с тем, ограниченно?

Ни для кого не секрет, что в каждодневном течении жизни что-то постоянно отбрасывается, оказывается за чертой. На бытовом уровне мы это делаем сами, не придавая тому особенного значения, — выбрасываем старые коробки, обёртки, упаковку, осколки, мусор… Сегодня это кажется неважным, утраченным, сломанным. Оно мешает жить, создает беспорядок. И значит, его участь решена: оно не нужно.

Ненужными становятся вещи, одежда, книги… Есть в городе ненужные собаки, кошки…. А если заглянуть ночью на вокзал или на чёрную лестницу старого петербургского дома, можно увидеть, что там кто-то спит, притулившись к батарее парового отопления…

За каждой характеристикой города, за его описанием, едва обронённым в его адрес словом всегда кроется какой-то взгляд на город. Он может быть поверхностным, неточным. Но он заслуживает внимания. Как невозможно взглянуть на мир с одной лишь стороны, так Петербург не поддается однозначному осмыслению. Однако в нём одновременно существуют параллельные миры, далеко отстоящие, не пересекающиеся и, вместе с тем, скрыто воздействующие друг на друга.

Но вернёмся к той разделяющей черте в прекрасном, блистательном Петербурге. По замыслу Петра, этой черты вообще не должно было быть. Потому что Петербург создавался как город идеальный, рациональный. Всё было предусмотрено ещё на чертежах. Он должен был походить на военный лагерь, хорошо организованный и укреплённый. Но город, естественно, стал обрастать хозяйством. Нужно было добывать провизицию, гнать дёготь, запасать дрова, хоронить покойников…