Дрожащим голосом начинаю. Управляющий курсов, инспектор Пятницкий, его помощник и Розов — все они устремляют на меня глаза. По умному лицу Розова пробегает одобряющая улыбка. Она точно говорит: "Вы выдержите, вы не осрамитесь и не посрамите меня". Вот за это спасибо, дорогой Петр Осипович!
Бодрее звучит голос. Я не только бойко отвечаю по лекциям, но припоминаю о прочитанном, делаю вставки, шире раздвигаю рамки билета.
— Садитесь. Хорошо. Довольно.
Еще экзамен — французский.
Я декламирую того же Занетто в «Прохожем», но на французском языке. Ольга — Сильвию. Француз улыбается, он доволен. Двенадцать обеспечены обеим.
А потом. Умру — не забуду, что было потом… И никто не забудет из нас, конечно.
Какой злой гений посоветовал Бобу, Косте и Феде разыграть французскую классическую сцену из «Сида»? Ах, что это было! На каком языке они ее разыграли — неизвестно. Только на французский он был очень мало похож. Управляющему школой, очень важному и образованному барину, полжизни своей прожившему в Париже, чуть не сделалось дурно. Он должен был невыносимо страдать от такого убийственного произношения. Лицо француза от волнения покрылось пятнами. Мы боялись, что с ним сделается удар.
А те трое, нимало не смущаясь, без остановки трещали какую-то ерунду на неизвестном наречии.
— Довольно. Довольно. Ради Бога, отпустите их! — услышали мы, наконец, страдальческий голос начальства.
Француз махнул рукою с безнадежным видом, и вся троица с облегченным вздохом и раскрасневшимися лицами преспокойно, как ни в чем не бывало заняла свои места.
— Разве так уж было плохо? — недоумевающе отозвался Костя на мой беззвучный хохот, встретивший их.
— Отвратительно, друзья мои, — сознаюсь я искренно.
— Но уж по «семерице-то» он поставит, — убежденно изрекает Боб. Действительно, они получили по семерице. Снисходительным экзаменаторам не хотелось испортить им аттестата. И мы с новым рвением схватились за лекции по следующему предмету.
* * *Экзамены по предметам закончились. Закончились и неизбежные испытания по танцам, фехтованию, гриму.
Но впереди оставалось самое страшное: специальный экзамен — «Прохожий» и "Севильский цирюльник".
Что-то будет?
Юрий Эрастович добросовестно отдает нам все свое время. С утра до вечера мы репетируем на школьной сцене. А в свободные часы томимся. Обе пьесы надоели нам смертельно. Интонации так прочно запали в голову, что при самом даже горячем желании изменить их с нашей стороны их не выбьешь ничем из памяти.
Наконец, пьесы срепетированы, и день спектакля назначен.
В чудесный вечер начала мая мы придем в школу, сойдем вниз, загримированные и одетые в костюмы. Придет начальство и своя «театральная» публика, поднимется с легким шуршанием занавес, и нас будут судить уже как артистов.
* * *Вот оно, началось…
С загримированным под неаполитанского мальчика лицом, в плаще бродячего певца, я стою у правой кулисы и прислушиваюсь к монологу Ольги-Сильвии, которая там, на сцене, в богатом белом платье знатной венецианки своим низким голосом красиво декламирует роль.
Бутафорская луна льет свой свет на прекрасную бледную Сильвию и на фееричную обстановку сада.
Сейчас Ольга закончит, и я должна буду пропеть итальянскую песенку прежде, чем появлюсь на сцене. Сейчас… сию минуту…
И, забыв весь мир и себя самое от страха, робко подвигаюсь между кулисами.
Вот закончилась песенка, и в чудесном освещенном саду Сильвии я начинаю свой монолог. Мне кажется, что я говорю очень скверно, отвратительно, невозможно. И голос у меня дрожит и срывается поминутно. И руками я размахиваю чересчур много, изображая уличного певца, мальчишку…
Однако худо ли, хорошо ли, но, слава Создателю, окончен монолог. Растягиваюсь, согласно пьесе, на скамье с непринужденным видом и собираюсь заснуть.
Лежу и думаю:
"Глупая, скверная, бездарная Лидка. Нет у тебя ни на волос таланта. Гусей тебе пасти, а не на сцену идти. Совсем испортила монолог".
И я готова разреветься на всю сцену.
— Проснитесь! — слышу я нежный голос над собой.
Открываю глаза.
Елочка или не Елочка? Неужели это она — моя Оля, эта красавица в роскошных одеждах, с легким венецианским кружевом, накинутым поверх распущенных волос, длинных, пышных и блестящих. Как горят в полумраке ее глаза! Какое бледное и прекрасное лицо у нее, как оно исполнено печали и достоинства в эти минуты.
— Белый Лотос! Белый Лотос! — шепчу я, хотя сознаю отлично, что должна по пьесе говорить не эти слова.