Митяя точно током пронзило. Задышал глубоко, во рту враз пересохло. Погнал ритмично – откуда что взялось, вроде и не учил никто.
Закричала, запричитала, заблажила. Напряглась, вцепилась в бока руками – до боли, до синяка. Выгнулась, как припадочная, глаза прикрыла.
Митяй близко-близко смотрит – тонкая сеточка синеньких прожилок вокруг глаз. Пульсирует, бьётся. Беззащитная она стала от этого, словно первый раз в дом к себе привела и говорит:
– А бери, что хочешь, ничего не жаль – добрая я сегодня! Для милого дружка и серёжку из ушка!
И как-то неловко от такой щедрости неслыханной.
Потом вздрогнула, обмякла и раскинулась.
Голову его руками обхватила, – волосы торчком от речной воды – целует, тянет к себе, словно опять в безумие впала. Но вдруг перекрестила и сказала по-бабьи:
– Лягушонок! Какой ты крепенько́й! Упругонько́й! А говоришь, не умеешь! – Засмеялась. – Научим, есть чего – учить! – Провела рукой. А колышка – и нету-ти! Пропал колышо́к – ко́тейка, – должно, унёс, под елову ветку! Чудно́, был боровичо́к, да сорвали под шумо́к, уж нету шляпки, одна ножка осталась, и та подвяла, накренилась!
Смех у неё радостный, довольный. Митяй духом воспрял, даже гордость поднялась – за то, что не подкачал, хоть сперва и опростоволосился.
– Не так всё и плохо в итоге. – Митяй даже превосходство ощутил, – всё-таки он-то сверху был! Победил. Мужиком стал – теперь! Это уж точно!
Наклонился дед до земли, в оконце банное глянул, усмехнулся, крёхнул досадливо, что некстати подглядел. Неловкость вышла нечаянная.
Луна – солнце цыганское – выкатилась большим белым колесом из-за тучки-пёрышка и осветила, неживым фиолетом обсыпала, и стало далеко видно, аж за тёмный край горизонта.
Задрал дед бороду, глянул на луну и потопал неспешно, холодя кривые ноги в старых галифе остывающей травой – куда уж теперь-то спешить! Да и не видел его никто.
А дело-то – слажено!
И Митяй ни с того ни с сего – вдруг стал рассказывать Зиночке про стрижей, чердак. Про страны разные, про себя, тётку, мамку, отца погибшего.
Раскрыл шкатулочку – ту самую, с чернухой, бездонную – и давай всё напоказ вынимать, да развешивать.
Горячо, складно рассказал, словно готовился давно, но высказать получилось только сейчас, в этой старенькой, кособокой баньке, чёрной от времени. Словно выкидывал старьё негодное, и становилось легче. Вроде уже и закрываться шкатулка начала – просторнее сделалась внутри, легче дышать стало. А всё равно много ещё в ней разного, потаённого.
Зинуля вздыхала искренне, жалела Митяя, прижималась горячим телом. Потом вдруг заплакала, слёзы горячие на Митяя обронила, обняла ласково. Поняла про него самое главное, да так, что он сам едва удержался, чтобы не зареветь. Вздохнул глубоко, замер и терпел долго, до головокружения, еле выдоха дождался.
Преступил гордыню и исповедался блуднице.
Так молча, и лежали. Холодясь спиной и согреваясь, влажнея теплом груди, слипаясь ненадолго жарким потом горячих, молодых тел.
И страшно было разъединиться, но и подсказывало в сердце что-то горестное – сейчас всё и закончится, здесь, – на этом странном, случайно, подвернувшемся – ложе.
Никому и никогда он так много про себя не рассказывал, как случайной этой попутчице ставшей так скоро, накоротко – родной.
Будто кто-то шепнул ему, что больше они не встретятся – никогда!
А всё равно досадовал – чего разнюнился, разоткровенничался! Как назавтра в глаза ей глядеть?
Прошли вдоль речки, задами огородов, шевеля белую изнанку ватных лопухов.
На мостке высветились – перед всем селом – как на рентгене. Поцеловались – стыдливо, неумело, уткнулись носами, мешая без привычки.
– Прощай, Митя. – Хороший ты… – Обняла, прильнула грудью, взволновала снова, запахами поманила – реки, водорослей, травы, настоя банного, горячего напора молодости.
– До свиданьица, Митрий Сергеич! – Всхохотнула необидно от неловкости и щедрой доброты, на какую только и способна в своей безоглядности женщина, но, уже слегка играя, кокетничая, словно бы отодвигалась легонько.
И бегом, к дому.
А ему захотелось вот прямо сейчас её на спину уложить и – как недавно, в бане, не останавливаясь, пока снова крик этот – с потолка не рухнет вместе с аспидным, бархатным налётом копоти. Уж теперь-то он справится! Не забудет теперь – первого урока, пока время напрочь не отшибёт память и не сделает равнодушным ко всему!