Дома он узнавал, хотя многие из них стояли без окон и дверей. Вывороченные рамы, разбитые калитки, валяющиеся кой-где обломки еще недавно таких добротных мужицких сундуков — всё это было последним памятником прошлому.
Чем дальше он шел, тем двигался всё неувереннее, а перед воротами отцовского дома и вовсе остановился, с тоской думая, что всё это — ни к чему, зря придуманная затея. Не правильнее ли повернуться, уйти на станцию, дождаться первого поезда и уехать.
Куда? Не всё ли равно! Лишь бы уехать, спастись от того, что спрятанным спокойно лежало в глуби памяти, а вот теперь начинает шевелиться, чтобы подняться и показать ему знакомые, близкие лица, но теперь уже с мертвыми глазами.
Суходолов, весьма возможно, и ушел бы, если бы вдруг из-за двери избы не раздался голос:
— Да кто там топчется? Заходи, что ли.
Суходолов протянул руку и открыл дверь. У стола, при слабом свете крошечной керосиновой лампочки, сидел отец.
— Да ты кто? — спросил старик. — Давай поближе. Разглядеть не могу. А по голосу — не угадываю.
— Это я, отец..
— Семен!? Ты?
— Я, отец. Видишь, приехал. Чтоб помог ты мне. Чтобы слово такое сказал, от которого полегчало бы мне.
Как слепой, посмотрел старик и сурово сказал: — Нету у меня для тебя слова.
— Да как же так? Ведь отец ты?
— Уйди, Семен, — простонал старик. — Спорить мне с тобой не об чем. Что было — то было. Не вороши минулое. Уйди!
— Батя, — Суходолов протянул руки. — Отец. Ну посмотри. Видишь, душой я совсем изломанный. Не гони! Ведь отец ты мне!
Старик опустил голову. Молчал он так томительно долго, что Суходолов не выдержал.
— Отец. Помилуй. Вот я у тебя… Думал, услышу доброе слово, отпустишь, думал, ты грех мой. Простишь. И таким прощенным я пойду искать себе могилу.
Старик поднял подслеповатые глаза, и Суходолову показалось, что сейчас они затянутся пленкой и навсегда потухнут.
— Семен, — чуть слышно прошептал отец, и Суходолов увидел, как по щеке старика скользнула слеза. — Семен. Ты сын мне, а вот как мне за тебя перед моим Богом ответ держать? Что я Ему скажу? А за тебя, Семен, я бы на крест пошел, чтоб милость к тебе была.
Суходолову стало страшно, но каким-то особым, облегчающим страхом.
— Видишь, Семен, — доносились тихие слова, — какой стороной жизнь повернулась? Чувствуешь, к какому берегу тебя прибило? А начиналось всё как? Ты по лугам тамбовским мальчонкой шнырял, и вырос тут, и — может помнишь? — с мельниковой дочкой Ксюшей семью затевал строить. А потом что? Эх, ты! От жизни отвернулся. От людей. А ты знаешь что с нею, с Ксюшей, сталось? Не знаешь! Так я тебе скажу. Когда тут красные с Антоновым, с нашими мужиками расправлялись, ты тут главным по Особому Отделу состоял. Об том мне известно. И об том, что ты Ксюшу искал, тоже знаю. Да только не нашел ты ее. А почему — я тебе открою. По большой причине ты не нашел ее. Был у тебя помощник Мохов. А при Мохове такой чекист Семыхин верховодил. Семыхина может помнишь? Так вот, они у меня на постое стояли, вместе с комиссаром. Они, значит, днем свирепствовали над мужиками, над антоновцами, а вечерами самогонку лакали и, охмелевши, друг перед дружкой похвалялись, кто и чего стоит. А я сижу в пристройке, и что в горнице творится — мне всё слышно. Мохов и говорит комиссару, конечно, впереди будущее мировое торжество. Да только, говорит, за это за самое торжество… за это торжество, говорит Мохов, у меня, дорогой товарищ комиссар, полный трудовой стаж и руки по самые плечи в крови. Так что на торжестве мирового господства, говорит Мохов, вы меня с узкого края праздничного стола показывать будете. А комиссар, значит, ему похвалу шьет, действительно, подтверждает, ты того заслужил. Не зря тебе и орден дали. А Мохов пьяный-распьяный как засмеется и с визгом спрашивает, объясни, спрашивает, как кровь-то с рук смывать будем? Комиссар тоже смеется, чего, дескать смывать, кровь для ради победы коммунизма. А, ведь, правильно, опять смеется Мохов, и говорит, значит, кровь под стать знаменам — она красная, кровь рабоче-крестьянская да плюс к тому и отцов-братьев родных и вон той девушки одной. Ладная да складная, говорит Мохов, была такая девушка. Ксюша, говорит, по имени. Ксюша своего батьку-мельника грудкой прикрывала, своими руками от меня отрывала, а я вот, говорит Мохов, вот я, дорогой товарищ комиссар, и приказываю ему, смотри на него, вот этому Семыхину: «А ну-ка, Семыхин, стрельни!» А Семыхин — в эту самую Ксюшину грудку да из нагана..
— Семыхин? — склонившись к отцу, спросил Суходолов.
— Он самый. Он тоже тогда вот в этой горнице сидел, где мы сейчас. Он самый Семыхин и пистолет вытащил, и так играючи пистолетом, объяснял, как, значит, пулею достал Ксюшу, — ответил старик и скользнул мутными глазами по стенам избы. Потом, словно впервые увидев перед собою сына, тяжело вздохнул: