— Но вы? — спросил Кулибин.
— Я?! — удивился Решков. — В той, вашей, еще не написанной, книге поковыряйтесь во мне. Это ваша обязанность. Кому ж другому заниматься этим? Кроме вас — никого нет.
— Есть, — чуть слышно прошептал Кулибин. — Ирина есть. Вы, ведь, нашли ее. Были у нее. Она — что?
Вопрос Кулибина «что?» заставляет Автора разобраться в том, как —
Решков и Ирина Мовицкая сами себе выносят приговор
— Ирина, — говорил Решков, — я опять перед вами. Зачем? Не могу объяснить. Я люблю вас, но это слово «люблю» — сейчас лишнее. Я не о взаимности думаю. Ее нет и не может быть. И никогда не будет. Вы смотрите на меня, как на нечто гадливо ползающее. Это оправдано и естественно.
Решков на мгновение замолчал. Ему даже показалось, что он самого себя разглядывает с презрением и отвращением. Словно спасаясь от этой мысли, он торопливо произнес:
— От вас я не услышал ни одного слова. Сегодня вы тоже ничего не скажете, ни о чем не спросите. Почему? Спросите! Потому что я скоро уйду, Ирина, уйду навсегда.
Испугавшись, что это «навсегда» звучит просьбой о какой-то милости, он тут же и очень сбивчиво принялся рассказывать о себе. Он был безжалостен. О себе он говорил, как о чужом и постороннем человеке, решившем, уходя навсегда, всё и до конца изложить. Без утайки.
— Ирина, — говорил он. — Вот вы здесь, тут… а мне кажется, что я нахожусь под пустым и черным небом. Не к вам я обращаюсь, к небу обращаюсь. Мне страшно. Ваш отец дал мне возможность учиться. Он ввел меня в ваш мир культуры, с кем-то написанными книгами, с музыкой, с глубокими мыслями. Всё это было у меня. Многое мне дал ваш мир… А теперь? Теперь я смотрю на свои руки и на пальцах вижу кровь полковника Мовицкого. Почему так произошло? Объяснять уже поздно. Оправдываться — нельзя. Но вот с тех пор, Ирина, я…
Решков с жалкой растерянностью вытащил бумажник, вынул из него выцветшую фотографию и положил ее перед собой на столе.
Ирина вздрогнула, увидев на снимке отца. Потом она протянула руку, придвинула к себе фотографию и заплакала горькими, детскими слезами. Затем притихла, прижавшись лбом к фотографической карточке.
— От прошлого, Ирина, — говорил Решков, — у меня осталось только изображение полковника Мовицкого и его дочери. Больше ничего. С ничем я пришел к ним … Мне казалось… Да, мне казалось, что я такой же, как они. Я себя обманывал. Я думал, заставлял себя думать, что я, вместе с ними, могу восхищаться заходом солнца и по-настоящему понимать величие Дон-Кихота. Но скоро я убедился, что это не так. Почему я не ушел от них? Мне некуда было уходить. Не может, ведь, оторвавшийся лист вернуться к родной ветке. Я — как лист. Да, у меня возникали теплые воспоминания. Воспоминания вызывали дрожь. Стараясь освободиться от этой дрожи, я глубоко вздыхал, делал несуразные движения. Мне хотелось доказать самому себе, что я жив. Но я был мертв. Нет, не физически мертв, а как-то по-другому. Душевно мертв. Потому и пути назад у меня не было. Однажды мне показалось, что мое лицо покрылось старческими морщинами. Я вскочил, подбежал к зеркалу. В зеркале я увидел одряхлевшее лицо… и далеко не сразу сообразил, что это не зеркало, это я сам себя вижу таким, таким, пережившим самого себя, оторванным от жизни, от людей, от сел и городов своей родины. Вот там Ясная Поляна… Там — Москва. Петрозаводск… И вот этот Омск… В этот Омск я уже приезжаю не первый раз… чтобы увидеть вас… чтобы сказать вам «прощайте». Да, к чему всё это? Ясная Поляна — это Лев Толстой. Любой уголок страны, даже не отмеченный историей и картой, носил на себе следы тех, прежних, таких, каким был полковник Мовицкий. Ну, вот в Петрозаводске был Дмитрий Баласогло, друг Петрашевского, сосланный в Заонежье. Петрашевский, под конвоем доставленный в Сибирь, прожил тут, в Омске, шесть лет, и когда в 1849 году его помиловал император — Петрашевский отверг помилование. Да… Омск… Невдалеке от него, в одном из сел, вы — Ирина Мовицкая — учительствуете… а два с половиной столетия назад в этих же краях, в монашестве, пребывала Екатерина Долгорукова, невеста Петра Великого. А так ли давно в этом Омске, в мрачной крепости, каторжанин Федор Достоевский думал мыслями, потом включенными в его «Мертвый Дом». Я всё это ненавидел. Всех ненавидел… И княгиню Долгорукову, и Петрашевского, и Льва Толстого… Я ненавидел: всю летопись России, потому что для меня места в этой летописи не было. Ненавидел еще и потому, что на всех, когда-то живших, был похож полковник Мовицкий, а я… вы знаете, Ирина, кто я такой. Но вы не скажете мне ни слова. Я давно уже утратил право на обыкновенное человеческое слово. Мне надо уйти. Навсегда… Фотографическую карточку, мою последнюю связь с жизнью, оставляю вам.