Я приоткрываю пошире глаза.
— Женька! — тихо ахаю я. — Ты? Откуда?
Она наклоняется ниже и переспрашивает:
— Что? Говори громче.
Но я опять закрываю глаза и молчу. Мне вдруг стало очень жалко себя и обидно: какая я бессильная, больная! Крупная, как горох, соленая слеза выкатывается из-под ресницы и ползет по щеке, падает мне на шею где-то за ухом.
— Женька, как я тебе рада!
— Наконец-то ты отыскалась!
— А я и не пропадала, — говорю тихо я.
Но Женька вдруг становится серьезной.
Она спрашивает, наклонясь:
— Шура! Где Марчик?
— Не знаю.
— Он же, говорят, все время был вместе с тобой!
— Марчик? Нет, не знаю.
И вдруг я начинаю припоминать.
— Ах, да! Марчик… Он все время был вместе со мной.
— Что с ним? Где он?
— Он умер.
— Как умер?
— Так, умер. Убит.
Женька растерянно смотрит мне прямо в глаза.
— А Петряков?
— Петряков поехал вперед, в Макашино.
— Марьяна была с ним?
— По-моему, нет. Я не знаю. А что? Ты их с того времени не видала?
— Нет. Не видала.
— Не знаю, что здесь происходит, — говорю я. — Какой-то тут «драй петух» летает. Вообще всякая чушь.
Женька трогает мой горячий лоб осторожной прохладной рукой:
— Хорошо. Отдохни. Я тут рядом с тобой посижу. Не понимаю, почему тебя не положили в госпиталь?
Теперь я многое припоминаю из того, что мне снилось.
— А я в госпитале уже лежала, — говорю я. — Но его разбомбили. Вернее, не в госпитале, а в санчасти.
— Спи! Усни! Полежи, — говорит мне Женька успокаивающе.
Она почему-то не верит мне. Хотя я теперь действительно припоминаю, что я где-то лежала, в какой-то санчасти. Там санитарами были еще музыканты из муз-взвода полка. В свободное время они репетировали Шопена — ту самую сонату, от которой я всегда вздрагиваю и мне хочется плакать. И я уже выздоравливала, и кто-то из ребят позвал меня завтракать. И я встала с не застеленной ничем лавки и стала причесываться перед зеркалом. И вдруг кто-то громко закричал: «Ложись!! Воздух!» А я не слышала самолета. Может быть, я просто задумалась и не слышала, как он летит. Но очнулась я уже на полу. Кто-то крепко держал меня за гимнастерку. Осколки стекла, рама, зеркало, горшки с цветами герани — все это тоже лежало уже на полу, а прямо передо мною ничего уже не было: ни стены, ни окна, только ясное зимнее небо, не отгороженное от меня ничем, и холодное, голое белое поле.
Кто-то стонал, раненный, за перегородкой. Кто-то брезгливо и злобно отряхивался от известки и разглядывал на свет свою шинель, до этого висевшую на гвозде, — она вся была, как хорошее решето, в крупных, почти одинакового размера круглых дырах. Кто-то вытащил непролившуюся миску с похлебкой из-под печки, куда занесла ее взрывная волна, и начал быстро-быстро хлебать деревянной ложкой, стуча о ложку зубами.
Я шагнула через то, что было когда-то стеной дома, и пошла по улице. Больше я никогда в этот дом не возвращалась, это я теперь хорошо помню. Это было второе мое пристанище, которое разваливалось у меня на глазах, и с меня уже было достаточно. То, что я и на этот раз осталась жива, я могла отнести только в область какого-то чуда.
— А где ты все это время была? — спрашиваю я у Женьки.
— Я же осталась с вещами в Дорохове, со вторым эшелоном. Ты разве не помнишь?
— Нет, не помню, — говорю я, улыбаясь.
Я и в самом деле не помню. Мне от этого стало даже смешно.
— А сюда ты приехала когда?
— Сегодня.
— Зачем?
— Мы едем занимать оборону, на передний край.
— Кто это мы?
— Отряд капитана Пироговского.
— Пироговского?
— Да.
Я с усилием припоминаю. Да, у нас в дивизии был такой, Пироговский. Начальник тыла дивизии. Такой плосколицый, очень смуглый, с ледяными глазами.
— А что это за отряд?
— Спи. Потом все узнаешь. Главное — ты нашлась.
— Говорю тебе, я не терялась!
— Спи!
…Нет, нет, я не терялась. Но какое же это счастье, что я наконец нашлась! Какое счастье, что Женька рядом, что есть какой-то отряд под командованием Пироговского и что нам нужно опять идти занимать оборону, а может быть, и наступать! Тогда обязательно где-нибудь там, впереди, — пока я еще не знаю в точности где, — но я встречусь с Марьяной и Петряковым, с Галей, с Наташей Глызиной, и опять мы все будем вместе. Как тогда, под Москвой.
Мои волосы гладит чья-то рука. Гладит медленно, очень ласково, осторожно.
Это Женька. Я знаю.
И я спокойно засыпаю, чтобы проснуться здоровой.
Глава шестая
Говорят: «Ну, погиб, значит, не судьба была до жить до победы».
Это о человеке.
А про дивизию так можно сказать: «Не судьба»! Или это что-то другое?
Мы войну начинали необстрелянные, неопытные. Накопление опыта — дело сложное. Французы, например, говорят так: «Опыт — это врач, являющийся после болезни».
Хорошо, мы не примем на веру их мудрую шутку.
Но кто скажет, под влиянием каких обстоятельств струсивший, растерявшийся в бою командир вдруг находит в себе мужество и силу воли? Почему отступавшие в панике бойцы начинают оглядываться и примеряться, как бы им похитрей, половчее ударить врага? По каким таким тайным законам логики самый тихий, незаметный в полку человек вдруг становится храбрецом и героем?
Задним числом мы все нынче стали умны.
Мы частенько еще примеряемся: а вот я бы, например, сделал так, а не эдак, как сделали они.
Ну, вернись в сорок первый и сделай по-своему!
Нынче мы знаем наизусть имена наших героев.
Нынче на местах прославленных наших сражений стоят памятники, горит Вечный огонь.
Но я бы лично ставила памятники и зажигала Вечный огонь и там, где наши люди умирали в безвестности, в окружении, в отступлении, где гибли под напором превосходящих сил противника целые армии. Они тоже герои. Просто им пришлось еще тяжелей, чем другим. Их воинский опыт гораздо значительней, серьезней. Вся беда в том, что они не сумели его применить: не успели.
Когда в группе генерала Маковца и в шедших с ним подразделениях выяснилось, что они отрезаны от основных сил наступающих, окружены и теперь не могут пробиться ни к Вязьме вперед — до нее оставалось всего каких-нибудь шесть километров, — ни назад, к Шанскому заводу, — позади них немцы тотчас же возвели оборонительную линию по всем правилам: с минными полями, проволочными заграждениями и дзотами, — полки стали занимать круговую оборону. Нужно было «помараковать», как сказал начальник штаба дивизии полковник Жиляев, «пораскинуть мозгой».
Положение складывалось очень серьезное. И взглянуть теперь правде в лицо оказалось необходимым.
Генерал Маковец отдал срочный приказ командирам подсчитать количество «активных штыков», переформировать и укрепить за счет тыловых подразделений стрелковые роты, тщательно проверить и взять на учет все запасы орудийных снарядов, мин, гранат и патронов.
Неутешительные сведения поступили от интендантов: хлеба нет, муки мало, мяса, консервов — на несколько дней. Что будет дальше, чем это грозит, понимал уже каждый. И от этого настроение в ротах было подавленное, тревожное.
Дни стояли солнечные, морозные. Немецкая авиация не давала вздохнуть. С рассвета до позднего вечера вражеские бомбардировщики и штурмовики висели над головами.
Как-то на совещании в штабе дивизии Петряков встретился с Железновым. Командир второго полка был бодр, подтянут. Напоминанием о недавнем ранении в голову осталась лишь красная, зубчатая полоса среди отросших поседевших волос. Они крепко обнялись, похлопали друг друга по спинам.
— Жив, Мотя?
— Ваня, жив. — Железнов засмеялся, показав белые, крепкие зубы. — Родился — не торопился, не спешу и помирать!
— А помнишь, мечтал о легкой руке…
— Что старое вспоминать! — смутился вдруг Железнов. — Скажу честно: забыл и думать об этом. — И вдруг загрустил: — Вчера схоронил Петра Завалихина, Аркашку Рябца из третьего батальона и своего ординарца. Ты его знаешь еще по Елани — Коля Бабиков…