— Да-а, — сказал Петряков. Он ссутулился, потемнел за время их разлуки. Петряков с жадностью тянул оставленный ему Железновым «бычок»: табаку в медсанбате давно уже не было. — А у меня Калугина убило, — сказал он с горечью. — И Галю Боркулову — Пятитонку. И Наташу горбатенькую. Всех одной бомбой сразу. Э, да что там!.. Ну, а тут как? Какова обстановка? Что они говорят?
— Да что говорят! Будем сковывать силы противника, покуда возможно, а потом пробиваться на юго-восток. Там кавкорпус рейдирует у немцев по тылам. Так вот, ежели соединимся с корпусом, нам будет легче. Сейчас связь у нас со штабом фронта хорошая… И самолеты, говорят, сюда вроде бы прилетят. Так что будем драться.
— А чем драться-то? Снарядов нет. Танков нет. И авиация их, сам видишь, господствует в воздухе.
— Конечно, голыми руками они нас не возьмут. Это так.
Они помолчали, хорошо понимая друг друга.
Потом Железнов сказал:
— Сегодня двадцать первое.
— Ну и что?
— Завтра двадцать второе.
— Ну так что ты хочешь этим сказать?
— Послезавтра — наш праздник. День Красной Армии. Может, выберешься ко мне в гости? Как-никак, а по случаю праздника… Должны же мы отметить с тобой эту дату!
— Точно не обещаю, но… — Помолчал и добавил: — Приду!
— Ну, жду! Давай лапу! — И они крепко обнялись, расставаясь.
В дверях Петряков еще раз оглянулся, запоминая могучую фигуру друга. Жизнь теперь начиналась такая, что не знаешь, что будет с тобой через полчаса. Даже через минуту.
Петряков и вправду собирался к Железнову на праздник, чтобы решить там заодно и кое-какие хозяйственные вопросы. Попросить мучицы на хлебы для раненых. Говорили: в полку у Железнова сами мелют зерно, собранное у населения в окрестных деревнях. Говорили: богат Железнов лошадьми. А раненых в медсанбате становилось так много, что, случись отступать, «тяжелых» придется нести на себе — нет транспорта. Предвкушал Иван Григорьевич и хорошую, долгую беседу с другом, и разделенную пополам флягу водки: на морозе она хорошо согревает, снимает усталость.
Но к вечеру двадцать второго на окраине деревни, где стоял медсанбат, началась перестрелка. В бой вступили часовые и часть хозвзвода, поднятая по тревоге. Прибежавший связной доложил: «Идут! И довольно большими силами».
Петряков на мгновение задумался. Кто-то должен был врага задержать, пока врачи и медсестры не снимутся с места и не отойдут с ранеными подальше, в глубь леса. Кто-то должен их задержать и, возможно, погибнуть ради спасения остальных.
Петряков не стал долго раздумывать, кто именно должен был это сделать. Он схватил карабин и бегом бросился по огородам к высотке, где в засаде стоял пулемет, охраняемый легкоранеными. Оттолкнув двух бойцов с забинтованными головами, он упал на снег.
— Отходите! Отходите! — крикнул им командир батальона. — Отходи быстрей! Я сам задержу!
Приникнув к щитку, Петряков вгляделся в зеленоватую, серебристую мглу снегов. Темные пригибающиеся фигурки наступающих на какой-то краткий миг застыли на гребне сугроба, и он нажал на гашетку.
Он бил короткими очередями, пригибаясь и время от времени высматривая новые цели.
Пули шли рассыпчатым веером — золотистый, летящий пунктир, точно вычерченный на темном снегу. Оттуда, из-за гребней сугробов, из-за чахлых кустарников, сквозь треск автоматов донеслась немецкая брань.
Вдруг лента кончилась. Он и забыл, что здесь мало патронов, и с тоской стиснул зубы: «Ну, все! Теперь уже все. Не уйти».
Никогда он не думал, что это случится так скоро. Он верил, что задержит их, что отсрочит конец — и свой и других. Но стрелять больше нечем…
Петряков уже приподнялся, чтобы взять карабин. Но кто-то с разбегу уткнулся рядом в снегу, запаленно дыша, толкнул его в руку.
— Заправляйте скорей! Заправляйте скорее новую ленту! — Это была Марьяна.
Он не понял, как она здесь, рядом с ним, очутилась, но почувствовал к ней огромную нежность.
— Заправляйте, — торопила Марьяна. — Дайте мне карабин!
Петряков заправил в пулемет новую ленту, поданную Марьяной, взглянул на нее. В темноте она лежала рядом с ним на снегу перед бруствером небольшого окопчика и, как заправский снайпер, вела нечастый прицельный огонь.
Наступающие на какое-то время притихли под этим нечастым, но прицельным огнем, потом снова подняли головы. Но Петряков быстро нажал на гашетку. Он бил короткими очередями, а в такт им гремело, ликуя, его сердце.
— Да здравствует Хайрем Максим! — закричал Петряков, вглядываясь в сгущающуюся темноту. Немцы в нерешительности остановились. — Да здравствует Хайрем Максим! — закричал опять Петряков, направляя огонь в самый центр наступающих, где шел эсэсовец с парабеллумом. Почему-то Ивану Григорьевичу сейчас вспомнился изобретатель станкового пулемета. И он в третий раз крикнул: — Да здравствуют Хайрем Максим и Марьяна Попова!
Марьяна с удивлением взглянула на него: не сошел ли командир батальона с ума? Но Петряков озорно обернулся, сверкнув зубами.
Прямо перед бруствером хлопнула мина, затем вторая.
— Надо менять позицию, — сказала Марьяна. — Скорее, Иван Григорьевич!
Они потащили вдвоем пулемет, пригибаясь к самому снегу.
Петряков вдруг замер, оглядев потонувшую в синем мраке деревню, закричал Марьяне:
— Назад! Марьяна, назад! Окружают!
Почти сутки они скрывались в болотах.
Наконец, пробродив по лесу целую ночь и целый день, замерзшие и голодные, поздно вечером вышли к человеческому жилью. Это была глухоманная деревенька на краю леса, из тех, про которые говорят: «Три кола вбито да небом покрыто». Немцы, видимо, сюда не заглядывали: ни часовых на околице, ни следов военных машин на снегу здесь не было. А от овечьих кошар, от коровников пахло живностью, свежим навозом.
Петряков постучался в дверь крайней избы с отблеском топящейся печи в темном окне.
Дверь открыла высокая, худая старуха в подшитых валенках, в домотканой поддевке, подпоясанная цветным кушаком. Она вышла им навстречу с ведром пойла в руке.
— Бабушка, пусти обогреться, — сказала Марьяна. — Замерзли совсем.
В заиндевелой одежде она сейчас напоминала снежный куль.
— Свят, свят! — с достоинством осенила себя крестом старуха. Она без боязни посторонилась, пропуская незваных гостей в сени, строго сказала: — Сейчас я снежку принесу, оттереть руки-то… Не спешите к теплу!
Принеся в тазу снег, старуха помогла Марьяне оттереть руки, потом провела их в избу и усадила на лавку напротив огня. Вытащила из печи чугунок с похлебкой, дала поесть. Пока они с жадностью ели, хозяйка время от времени искоса посматривала на Марьяну, на ее карабин, поставленный в угол рядом с ухватом, на тощенький вещмешок, брошенный на полу.
— Ну-ка, скинь мокрое, я обсушу, — сказала старуха Марьяне с участием, но сердито. — Да лезай на печь, она теплая. Грейся!
Марьяна, обессилевшая от мороза, от долгой ходьбы по лесам и болоту, все еще сидела над пустой миской за столом, не в состоянии пошевелиться, и растерянно улыбалась. Ей не верилось, что они ушли от немцев, что они в тепле, сыты и не слышно погони.
Петряков, пройдя в глубь горницы, долго стоял, глядя на закопченные образа в дешевых окладах, перед которыми теплилась синего стекла, похожая на колокольчик лампада, молчал.
— Раздевайся, Марьяна, я не смотрю, — сказал он немного погодя почему-то охрипшим, глухим голосом.
Марьяна сбросила с себя мокрую гимнастерку, натянула на влажное, ледяное тело холщовую застиранную рубаху старухи и полезла на печь, в душно пахнущую овчиною и валенками темноту. Там, в узком пространстве между печью и потолком, тотчас матово засветилось ее бледное улыбающееся лицо.