Выбрать главу

Пироговский сидел, развалясь перед печкой на черном цигейковом одеяле, в пухлой белой чалме из марли, в белой нижней рубахе, босой. Время от времени он шевелил бледными, как земляные черви, пальцами ног. Узкогубое, медное, плоское его лицо — лицо тибетского бога — сейчас было безжизненно и темно.

Я молча остановилась перед ним в ожидании, удивляясь: что с ним? Пьян? Нет, не может быть. Пить здесь нечего. Если бы я не знала, что во всей округе нет ни грамма спиртного, кроме фляжки, хранимой Сережей Улаевым для стерилизации инструментов, я сейчас была бы уверена, что командир отряда пьян. Однако таким же безжизненным и темным его лицо могло быть и от боли.

Мне вдруг стало жаль Пироговского за его рану. Теперь я, пожалуй, была готова простить ему все прошлые его безрассудства. Мы ведь тоже к нему, наверное, несправедливы…

Я наклонилась, окликнула:

— Товарищ капитан, вы звали меня?

Пироговский вскинул голову, обернулся ко мне, опираясь на локоть. Вгляделся в полутьму ослепленными от пылающей печки глазами. Тонкие, смуглые его ноздри задрожали от гнева.

— Да, звал, — хрипло произнес он. Но зрачки его вдруг расширились, и он закричал: — А ты зачем здесь?!

Тебе чего надо?! Не тебя! Не тебя! Где Мамонова? Что это значит?!

— Не знаю… Куда-то вышла.

— А-а-а, не знаешь! — угрожающе прошипел командир отряда. — Вышла? Да! — Пироговский подскочил на месте. — Все вы, петряковские, друг за друга горой! Я вас знаю! Ну что ж, хорошо… Я вас на чистую воду выведу, погодите!

Он замолчал, поглядел на меня и спросил резко, отрывисто:

— Ты чем занимаешься? Ничем? Тогда собирайся! Живо. Пойдешь вместе со мной! Через час выходить! Маскхалат, автомат, лыжи, санитарная сумка, патроны. Ясно? Я вас научу друг за друга стоять горой… Иди!

— Есть идти!

За перегородкой на миг стало так тихо, как будто там все сразу умерли: они оба слыхали весь наш разговор и поняли, в каком именно деле я должна заменить теперь Женьку Мамонову.

Пироговский приподнялся, чтобы подбросить в печь березовые дрова, и покачнулся. По-моему, он был действительно пьян. Пьян, что называется, в доску!

Командир отряда с ужасом взглянул на огонь. Потом обернулся ко мне, поманил, кивая забинтованной головой.

— Ты видишь?! — спросил он свистящим шепотом и указал пальцем на пламя. — Видишь?! Да? — Пироговский вдруг зябко поежился, как от холода, передернул плечами.

Жаркие ревущие космы огня гудели в жерле бензиновой бочки. От печи несло нестерпимым жаром.

— Что? — спросила я тихо. — Ничего здесь не вижу. Огонь и дрова, — я ответила очень спокойно, но внутренне содрогнулась, не понимая, что это значит.

— Да? — спросил Пироговский, оглядываясь на меня с недоверием. — Ты действительно там ничего не видишь?!

— Да, ничего.

Что он мог там разглядеть, в свистящем огне? Я давно уже знаю: когда пристально смотришь на пламя, все время кажется, что там, в сплетении черных, обугленных веток, то и дело мелькают чьи-то заломленные, молящие о пощаде обнаженные руки. Летят на снег обрывки алого знамени. Горят во тьме злые волчьи глаза. И желтые искры бьют вверх, словно струйки трассирующих. Потом все это падает, рушится, и только угли, как черные зрачки, как дула нацеленных на тебя автоматов, следят за тобой, за каждым твоим неуверенным шагом из-под серого, словно затоптанного в рукопашной схватке рыхлого пепла.

Но все это я вижу одна. Наедине с собой. Никогда об увиденном я ничего никому не рассказывала. Это было только мое.

И еще я знала: какой бы там ни была теперь, в окружении, огромной и унизительной расплата за счастье, мои товарищи по батальону сейчас честно платят за все. За все то прекрасное, что дала им страна, что дали юность и вера в победу. И никто не имеет права примазываться ни к их победе, ни к поражению. А тем более он, Пироговский.

Я промолчала.

— Ничего?

— Да.

— Ну хорошо. Иди! — Он махнул рукой, — Иди, тебе говорят! — закричал он нетерпеливо.

Но я все еще не уходила. Завороженно я смотрела в огонь, не в силах оторвать от него взгляда: да, там сгорали заживо люди. Наши товарищи. Это их пепел. Их кости дотлевают в золе.

Позади меня вдруг кто-то тихо сказал:

— Уйди, Шура, слышишь? Уходи! Ведь я же не знала. — И Женька, обнимая за плечи, ласково подтолкнула меня в сторону нашей половины палатки, сделала два уставных шага вперед, вытянулась перед Пироговским: — Вы звали меня, товарищ капитан?

Пироговский, босой, растрепанный, запрыгал на одеяле, замахал руками, как черная птица.

— Да! Да! Звал! Надо приходить вовремя! — закричал он сердито. — Когда я вас зову! А не тогда, когда вам вздумается! Да! Вон! Вы мне не нужны! Я вас всех на чистую воду выведу!

Я весело засмеялась, повернулась налево кругом, нахлобучила Женьке на самый нос шапку и пошла за перегородку искать свой маскхалат, одеваться, собирать санитарную сумку, готовить оружие, лыжи. Через час выходить.

4

Можно тысячу раз видеть эту картину, и всякий раз будешь стоять, не сводить с нее глаз.

Синяя от снегов, ночная равнина похожа на таинственное, неосвещенное дно океана. Длинные, как водоросли, голые ветви деревьев, уходящие кверху, в черное небо, угловатые тени деревенских печных труб, похожие на остовы некогда затонувших здесь кораблей. Мгла тягучая, тинистая, как ил.

Что-то живое едва шевелится в этой синей, прошитой трассами мгле, ворочается, перебегает. То и дело по чернильно-лиловому фону продергиваются нитки ослепительных желтых вспышек. Косо падают короткие белые тени. Потом все вспыхивает зеленым огнем, замерцав от проплывшей, подобно медузе, сигнальной ракеты. И снова все меркнет. Покой. Тишина.

Семьсот метров от переднего края.

Задыхаясь, я выбежала из палатки, чтобы догнать Сергея, но не успела его задержать: он пропал в темноте. А я в растерянности остановилась и так осталась стоять у обмерзшего тамбура входа, глядя на плывущее волнами небо, на синий спящий снег. Я все еще не могу понять, что случилось.

Только что, собираясь идти на задание с Пироговским, я привычно укладывала санитарную сумку: бинты, вату, ножницы, йод, лубки для шины; потом вычистила и смазала пистолет, заложила в обойму патроны. Сунула, как всегда, в сумку от противогаза несколько ржаных сухарей и кусок рафинаду: привычное место хранения наших НЗ. Как обычно, пересчитала противоипритные пакеты, за которыми было приказано особенно строго следить, недосчиталась и спросила Улаева:

— Серенечка, ты не брал? Что-то здесь не хватает.

Брови Сергея взлетели пушистым узлом.

— Сколько?

— Десять штук.

— Что?! Ты не врешь?! Повтори!

Сергей внимательно посмотрел на меня — и вдруг замешательство в его светлых зеленых глазах сменилось ненавистью и испугом.

— Почему ты раньше мне ничего не говорила?! Отвечай: сколько?!

— Десять штук.

— Не ори!

— Как ты с ней разговариваешь, что за тон? — недоумевающе спросила его удивленная Женька. Она сидела перед печью, печальная, словно угасшая. — Не понимаю, чего ты злишься? Она тебе правду сказала.

— Ты знаешь, где они? — все так же шепотом, строго допрашивал меня Улаев. Он не обратил внимания на Женьку и от волнения побледнел.

— Наверное, я съела. Глотаю! Вот так! — с обидой ответила я.

Но Сергей уже стоял в дверях в шапке и наброшенном одним махом на плечи ватнике.

— Дура, вот дура! — сказал он, покачав головой. Крикнул мне, не оборачиваясь: — Не уходи! Ты мне будешь нужна! Я сейчас… — И он бросился в темноту.

Я кинулась за ним следом, но Сергея уже нигде не было. Морозная темная ночь привычно молчала. Лишь где-то обманчиво, совсем в другой стороне, проскрипели по сухому насту шаги часового. Потом две тени, почти слившись, мелькнули в призрачном свечении мелких, как порох, голубоватых звезд. Одна тень угловатая, ломкая, с раскрылившимися рукавами: это Улаев. Другая — комиссара отряда, Федора Быкова. Я узнала его по бекеше и каракулевой папахе.