- Не знает, было темно.
- Это хорошо. А вот скажи-ка, а за что он так погладил кролика по черепушке?
- Высмотрел, как король идет от его жены.
- Вот же умора, все за одно и то же! Если так пойдет и дальше, то весьма скоро и сам Репнин меня посетит, потому что Стась и ему супругу попортит, ха-ха-ха-ха-ха!
Так он смеялся еще долго, пока Туркулл не перебил ему веселье, серьезно говоря:
- Я буду твоим уже не ради этого.
- А почему же?
- Потому что ты меня переубедил. Ради Польши!
- Невероятно! – Рыбак откинулся на своем сидении, изумленно глянул на пажа.
- Человек из тебя вылупился! Ну вот, а я уже терял надежду! Ведь не так легко сделать человека, как кажется кое-каким трахунам... Я рад, что ты вступил на этот путь. Не из ненависти к подлецу, это все прах, но из любви к кресту, разве не так?
- Так, - ответил паж тихонько, чтобы Господь не услышал, как он лжет. Поскольку он солгал. Да, Томатису он отомстил, но оставался король, и Туркулл понимал, что эту вторую месть без Рыбака никак не совершит. У него уже было предчувствие, что когда-нибудь наступит то же самое: после победы он не испытает и тени того удовлетворения, которого ожидал, даже сотня подобного рода побед не заставит отступить время и не изменят ту ночь, когда его любовь осквернили. Но он не сошел бы с этого пути за все сокровища в мире. С той поры он жил как бы в силу инерции или привычки к будничной вегетации, существования человека, в котором пассивная привычка к жизни заменила сознательную волю к существованию; а рядом жил другой Туркулл, у которого имелись когти ястреба, он был сильным, благодаря ненависти, и настолько жестоким, словно бы в течение долгих лет жизни питался исключительно сырым мясом. Польша в нем была, но приданная к совести как алиби; так же, как при искусственном оплодотворении семенем из пробирки добавляют щепотку сперматозоидов мужа к семени донора, что уменьшают моральные сомнения; либо же, как в расстрельном взводе, в одном из ружей патрон холостой. Рыбаку, это понимавшему, все никак не мешало; он знал, что паж сделался здоровее. У Туркулла уже не было простуды, осталось одно лишь воспаление легких.
Возвращаясь, Туркулл зашел в коллеги. Там как раз шла служба. Маленькие девочки, дочери купцов в белых платьицах разбрасывали лепестки засушенных цветов. Паж хотел помолиться, но в этой толпе не мог. И тогда, удивленный, огляделся: зачем все они пришли сюда, почему ему мешают? Белые девочки, цветочные лепестки... Их отцы бурчт себе под нос молитвы, которые можно спутать с деловыми счетами. Им хочется побыстрее возвратиться в свои лавки и склады, где во время их отсутствия у них могут пропасть выгодные делишки. Дым ладана свербел в ноздрях, а чей-то голос лениво сновал под сводом:
- ...и прости нам наши прегрешения...
Девочки в длинных рядах, цветочные лепестки, балдахин и окуриваемые ладаном картины...
- ...как и мы прощаем должникам нашим...
Звон колокольчиков, шуршание обуви по полу: шур-шур-шур-шур...
- Аминь! Аминь!
Туркулл вышел злой, с тем же гранитным сердцем.
Тем же самым днем, 10 марта 1766 года, барон Каспар Оттон фон Сальдерн после несколькочасовой беседы покинул кабинет императрицы, попрощался с Вольткром и на экипаже выехал в Варшаву.
Та осталась сам. Под ней высилась громадная ледовая гора, у подножия которой вырастали малые сорняки людских страстей – несчастья Туркуллов, Томатисов, Браницких, Вильчиньских и Бутцау, замыслы Рыбаков, Понятовских, Сейнгальтов и им подобных, раненные любови женщин и амбиции мужчин, пыль, не стоящая и секунд внимания. Над нею только небо, пустое с самого сотворения мира.
С вершины, из-под самых облаков можно видеть одинокий экипаж на литовском тракте. В экипаже сидит Сальдерн. Сидит и перемалывает про себя каждое слово, которое от нее услышал, и, наверняка, тех, которых она не произнесла, но о которых он догадался. И в Варшаве он сделает все, что требуется, затем отправится в Берлин и дальше на запад. Зачем прямо туда? Этого я еще не знаю, и пока что не у кого спросить. Ну не пойду же я спрашивать об этом у человека в темных очках, что стоит среди кустов на холмике, с которого видна моя обитель отшельника. Иногда он именно так и стоит, неподвижно, вглядываясь в меня; иногда же проезжает верхом вокруг Башни Птиц, патрулируя или, возможно, очерчивая мистическую коасную окружность, который в мифологии многих народов означает смертельную петлю. Сидящий в седле, видимый под свет, он выглядит матовой скульптурой, застывшую в жесте, унаследованном ему поколениями аргусовых стражей, и только обнаженный клинок блестит на солнце.