Когда Грабковский все это повторил Кишшу, Имре – до сих пор уверенный, будто бы маршалок страдает какой-то распространенной болезнью и выздоровеет – окаменел, выпучив глаза, и это изумление застынет у него на лице в течение многих дней, в то время как сам он страдал тем первым шоком, словно бы граммофонная игла добывала из испорченной пластинки один и тот же скрежещущий звук.
Писарь стоял молча и ожидал какой-то реакции. С ним тоже творились странные вещи, что-то в нем заканчивалось, а точнее – в нем нарождалось нечто совершенно новое. Давно уже играл он хорошо разученную роль сардонического мудреца, демонстрирующего свою оппозиционность в отношении земных дел в словесном фехтовании, в котором побеждал всегда и любого противника. Было в нем нечто из позы испанского философа Унамуно; как-то раз тот вместе с приятелем проходил мимо открытой двери в зал, в котором кто-то совещался громким голосом. "Хочу принять участие в дебатах", - сказал Унамуно. "А разве ты знаешь, о чем идет речь?" – спросил приятель. – "А мне все равно, я буду против". Грабковскому неожиданно перестало быть все равно.
- Господин капитан, - сказал он тихо, как бы опасаясь разбудить того.
- Да? – шепнул Кишш недвижными губами.
- Тогда я сказал вам, что меня это не касается, что я стою в стороне и не вмешиваюсь...
- Да.
- Я поменял мнение.
- Да?
- Господин капитан... прошу меня принять.
Кишш ничего на это не ответил, вновь его охватила летаргия, столь встревожившая писаря. После длительного молчания он произнес нечто, что могло быть вопросом, направленным в сторону Грабковского, или же мыслью, бессознательно облекшейся в слова:
- Кто... кто его убил?
- Борджиа оставили бвстардов... – буркнул Грабковский. –Желая найти того единственного, следует обдумать, а кому бы это могло быть более всего выгодным.
- Я знаю, кому! – ожил Кишш.
- Выходит, вы, капитан, уже знаете, кто это сделал, - подсказал писарь, перепуганный бездействием "мастера Корвина" и желающий вывести начальника из состояния спячки к решимости мстить.- Российское отравительство – традиция старая, его не уничтожить, не убить. Но даже самый ловкий отравитель – это существо смертное, ему можно отблагодарить смертью за смерть...
Белиньский скончался 8 октября 1766 года. За несколько часов до смерти больного посетил ксёндз Парис, которого сопровождали капитан Воэреш, Фалуди, Краммер, Палубец-Гонсеница и несколько "воронов", сплошные десятники.
Их допустили к ложу. Маршалок лежал с закрытыми глазами, тяжело дыша, говорить он не мог. Челюсть отступила до адамова яблока; веки и губы, в прошлом тонкие, словно китайский фарфор, опухли и превратили глаза и рот в небольшие щели, зато череп, словно бы по закону контраста, сделался похожим на трупную головку мумии Рамзеса. Воняло пролежнями и мочой. Неосторожный Грабковский сбил в прихожей фонарь, от свечи загорелись занавески, все бросились гасить огонь, и тогда-то Имре склонился над лежащим и шепнул ему прямо в ухо:
- Аква тофана, ваше превосходительство!
Белиньский раскрыл набрякшие веки, давая ему знак взглядом, что знает.
- Репнин заплатит кровью! Клянусь вам, господин мой! – прибавил Кишш тем же шепотом. – И его псы тоже!
Лицо маршалка дрогнуло; он коснулся капитана мокрой ладонью и сделал страшное усилие, чтобы поднять голову. Ему обязательно хотелось что-то сказать, вещь настолько важную, что извлек остаток сил из своего угасающего тела и какое-то время пытался справиться с губами, отказывающими слушаться его. Заставить он их не успел – внезапно что-то лопнуло в напряженной струне, и тяжелый манекен свалился на подушки. Кишш глядел на своего начальника с отчаянием, а когда услышал возвращавшихся в комнату, вышел, глазами посылая Грабковскому молчаливое: "Ты здорово все сделал, благодарю!". Он чувствовал, будто бы что-то пережимает горло и затыкает легкие, и то не была гарь от погашенной занавеси.
С трудом переставляя ноги, он шел домой по наполненным людьми улицам, которые ему постоянно мешали. До него дошло, что, что перед тем, как отправиться на Жмудь за пурпурным сокровищем, необходимо отомстить за маршалка, что если бы он плюнул на это, то уже не мог бы жить ни единого мгновения, не презирая себя, жить в согласии со всеми теми Кишшами, прах которых валялся в неведомых местах, и которые перед смертью влили свою кровь вместе со жмудским посланием в тела женщин, привезенных из Венгрии только лишь затем, чтобы те рождали очередных посланцев ротмистра Шандора. Единственной целью его жизни было то самое принуждение, закаленное семейным проклятием, двумя топазами дяди Арпада и данной отцу присягой. По сравнению с той великой святостью поколений, присяга, данная умирающему человеку, не являющемуся членом семьи, казалась домиком из веточек и мха. Но более десяти лет назад этот человек бескорыстно защитил двух Кишшей, старца и ребенка, от палачей министра Брюлля, и это благодаря нему, сын капитана Кишша, Золтан, пережил в колыбели свою смерть. Если бы он бросил мысль об оплате этого долга в опасении, что, мстя за чужака, он погибнет, не увидав Жмуди, и загубит все, что уже совершил с мыслью о нахождении пурпурного сокровища, поступил бы разумно, только не мог бы уже поглядеть в глаза ни тем, умершим, ни собственному потомству, тем Кишшам, которые появятся на свет, когда его тело давно уже будет мертвой частицей земли, кучкой гумуса, ожидающей вместе с остальными, что какой-то из Кишшей цели достигнет.