Выбрать главу

Один червь, ползущий по своим делам, вызывает умиление, говорит о мудрости мира и тоже заставляет поторопиться в работе... но много червей заставляют содрогнуться.

О, лучше бы скопийцы никогда не собирались вместе. В былые времена предки скопийцев ненадолго собирались вместе. Их одежды, сшитые из тёплых оленьих мехов, говорили о разумности и прочности жизни. Одеяния женщин, расшитые чудесными творениями их рук, говорили о любви, нежности и душевном покое. Лица детей были схожи с лицами цветов.

Разговоры мужчин, севших вместе, напоминали совет богов. Женские голоса звенели серебряными монистами, вплетёнными в их косы. Смех же детей звучал журчанием молодых горных ручейков, сходящих с вершин в долину для общей любви и игры.

Встречаясь и расходясь, люди становились чище, свободней душой, снимая с неё раковую накипь злобы. И мир людской очищался сам, живя в чистоте, как человек, аккуратно прибирающий каждый день свою обитель.

...Было бы лучше, если бы скопийцы не собирались вместе. Рождённые в душной темноте рабства, с телами, облачёнными в нелепые одежды, скопийцы были не людьми, а мертвецами, вышедшими в ночи. Одежды их давно истлели, расползлись, потеряли цвет и целостность. Но, сойдясь вместе, тайным, не убитым кусочком сознания, они догадывались о совсем ином прошлом. Как покойники, которые в месяц Большой темноты вспоминают о жизни. И в это время тени их посещают землю, где жили. Беспокоят людей, некогда им дорогих.

Так и скопийцы, сойдясь, вглядываются друг другу в глаза, застывают, как в столбняке, будто пытаются вспомнить обрывки неясного сна, взволновавшего душу.

В эти мгновения они смутно и тревожно чувствуют, что

между ними были какие-то другие отношения, отличные от теперешних драк за работу, от тошнотворной похабности, холодной отчуждённости и равнодушия, животных убийств друг друга.

Особенно пристально смотрят они на кротов-скопий-цев, зная, что именно они помнят ушедший мир, и в нём всё иное, чем теперь. Но несчастные, запуганные, много раз битые кроты уползают от ждущих взглядов, унося с собой золотые крупицы воспоминаний о жизни-свободе. Унося и навсегда хороня в себе, а значит, унося навечно, в жуткое небытие.

И ещё долго скопийцы в первые мгновения сборищ чего-то ждут друг от друга, сами не понимая, чего именно. Так и мы в жизни своей вдруг до острой душевной боли хотим, чтобы наши близкие сказали нам особенно ласковые слова* посмотрели не так, как всегда, или обняли крепко, ничего не объясняя и не говоря...

...Но зыбкие видения умершей памяти у скопийцев настолько слабы и расплывчаты, что мгновенно исчезают, подобно обрывкам лёгкого тумана при первом же дуновении слабого ветерка. Так гаснет в тёмной холодной ночи чуть не загоревшееся от прикосновения к другой золотая искорка задремавшего костра. И уже не родиться огню. Не быть теплу и свету. Будет царствовать тьма.

В этой тьме, сгущая её до удушья, принимаются за работу Салла и Улыб. Они выждали свой час. Беззубым налимом, притаившимся в липких зарослях водорослей, сидит Улыб, разевая кровавую пасть, от чего его единственный хитроумный ус-язык пошевеливается, заманивая глупую добычу. Салла, усевшись в глубокой норке молчания, шныряет зоркими зверьками глаз из одной толпы в другую, чутко прислушиваясь ко всему. Так хищный зверь слушает ночную тишину близ себя, в ожидании добычи.

У всякой охоты свои законы. Птицу небесную бьют, притаившись в прибрежных кустах, давая ей хорошенько обмануться тишиной. И только после этого — выстрел из-за спины молчаливого берега.

Волку нужно дать возможность вонзить зубы в добычу, сполоснуть зубы в тёплой крови, дать одурманиться. Волк, убивая, не смотрит, глаза его намертво закрыты, хоть бери его за загривок. Собаку приманивают сладкой костью, потом быстро бьют по голове. Человек тоже животное, и правила охоты на него почти ничем не отличаются. Человеку нужно змеёй, чёртом, солнечным лучом пролезть в душу, осмотреться там, а уж потом решать, в какое место и чем бить.

Первым на охоту выходит Салла, будто стремительный вихрь, сидевший в горах на привязи. Весь горя волнением, полыхая глазами, он начинает говорить, словно бельё полощет в проруби. Слова его ярки и сильны, как молнии в грозу, разрезающие небо на несколько кусков. Он зовёт ско-пийцев к Вечной правде. Зовёт яростно, как будто сам только что был у неё в гостях, пил с ней чай. И стоит только поверить ему, но только ему, и он всех: обиженных, голодных, больных, срамных — поведёт за собой.

Скопийцы вспыхивают, как облитое горючим полено. Они загораются быстро. Да, идти! Идти! У Правды хорошо. У ней много хлеба, тепла и еды. Еды! Еды! Еды! Идти к Правде немедля, сейчас же! Глаза несчастных залиты слезами. Губы в пене. Их трясёт. В голове, как гром, трещит только одна мысль — идти! Прийти первым и есть. Есть! Есть!

Салла поднимает нервно трясущуюся руку. Волшебный жест вождей. Жест бессилия и лжи — дрожащие, алчущие пальцы, как склизкие черви, нависают над головами. К ним тянется море разинутых ртов, кричащих о еде. Тысячи глаз, вспыхнувших при мысли о еде, рук, ответно поднятых вверх в безумной истерике, готовых нести его, если он по пути к Правде ослабеет.

Внизу, под ногами Саллы, под нависшими пальцами-червями, море человеческой гнили, готовой поверить опять, готовой любить и обожать, море сердец, готовых захлебнуться в очередной дозе лжи, нужной им как воздух.

Салла делает движение всем телом, скопийцы принимают это за готовность двинуться в путь. Они делают такое же движение, и лес человеческих тел приходит в жуткое волнение, как в густой чащобе, вспугнутой наскоком ветра.

Но тут... как притаившаяся меж склизких камней гадюка, выползает Улыб. Высунув язык, густо политый ядом-мёдом, облизывая кровавые губы, он крепко сомкнутым кулаком тычет в сторону Саллы, и тонким посвистом возвещает о... другой Правде. Правда тут, в сердце Скопища. Совсем недалеко, под ногами. К ней не нужно идти, ломая руки, ноги, теряя в пути головы. Правда в Скопище. Скопище солнцеподобно!

Слюна вдохновения течёт по углам его лягушечьего рта. Клочья кровавой пены падают на головы скопийцев, как

осенние листья на грудь земли, находя в ней тёплый смертный одр.

Салла готов убить Улыба. Он видит, как болванчики голов скопийцев с их горящими глазами, разинутыми ртами, будто цветы-часики к солнцу, поворачиваются к Улыбу. И уже готовы его нести, куда он прикажет, его любить, ему верить. Салла заносит руку для удара. Улыб, извиваясь от сладостного томления, чуть отползает, но не отступает.

Игра-драка слов возобновляется. Если камень сначала хорошенько накалить и потом облить студёной водой, он развалится на два или несколько кусков. Несколько раз обливаемые до одури-жара Саллой и тут же поливаемые Улы-бом скопийцы раскалываются на два лагеря. Между ними ложится чёрная стрела несогласия и раздора.

...Спровоцировать собачью драку — раз плюнуть, нужно только бросить в свору не обязательно самую жирную кость, брось хоть камень и можешь быть уверен, что даже сытые из них и те, кто с ног валится от слабости, все кинутся туда. И скоро визг, рычание и кровь, оборванные хвосты, клочья мяса и шерсти, убитые, раненые — всё будет, чего только душа пожелает. А если ещё время от времени выкрикивать, вскидывая вперёд руку, «Пырь, Арь» — собачья драка доставит много часов наслаждения и азарта.

Коль скоро это надоест, прекратить смертоубийство собачье тоже просто. Нужно взять дубинку поувесистей, поудобней для руки и бить всех по головам, по спинам, не разбирая виноватых, сильных, слабых, любимых и ненавистных. И снова будет при этом кровь, визг, лязг зубов и прочее, но будет ещё и порядок. Все собаки разбегутся, поджав хвосты, ощетинив загривки, волоча подбитые члены. И всё это можно повторить бесчисленное множество раз. И ещё, если какая-то собака, сильная в груди, с мощными лапами, и вы знаете, гордая в душе и в упряжке иль в работе добрая — вдруг, оторвавшись от своры, обернётся к вам, лязгая зубами в крови собрата, пойдёт на вас, её нужно непременно убить. И никак иначе. В крайнем случае смертельно ранить и бросить опять туда, в круг тел, и будьте спокойны — уж они-то прикончат её сами в два счёта.