Постаревший, сгорбившийся, в очках, съехавших на нос, это был все тот же бай Симо. Уж не снится ли он Марину? Или он вновь вернулся в детство? Коев протер глаза, даже за нос себя ущипнул, но видение не исчезало. Бондарь и впрямь прилаживал обручи, то и дело поправляя сползающие очки. Он даже не оглянулся на вошедшего. Видать, принял за обычного заказчика. Покончив с работой, вытер руки в подвешенное к ремню полотенце, достал кисет с табаком и принялся набивать короткую трубку. Давнишнюю, тоже до боли знакомую трубку. Курил он всегда неторопливо, с толком, говорил и того медленнее, лишь изредка поднимая глаза на собеседника.
— Бай Симо! — подошел поближе Коев. — Не узнал?
Бондарь повернулся, смерил взглядом журналиста и медленно произнес:
— Марин, Марин, знать, совсем я из ума выжил, коль сразу не признал тебя…
Коев пожал его жилистую руку и, улыбнувшись, похлопал старика по плечу. Все еще крепкий, держится.
Присели.
— Гляжу, постарел ты, — кивнул бай Симо на его седину.
— Годы свое берут, — вздохнул Коев.
— Эк, хватил, ты еще молод.
— Тебе-то сколько набежало?
— А вот отгадай!
— Семьдесят. Нет, семьдесят пять, — поправился Коев, вспомнив, что в его школьные годы бай Симо уже был известным мастером.
— Клади еще восемь.
— Восемьдесят три? — не поверил Коев.
— Летом исполнилось.
— Быть того не может!
— Стало быть, может. Отлетают, Марин, годочки. Как ветром их уносит, не угонишься.
— Ну, выглядишь ты куда моложе своих лет, бай Симо, — искренне заверил его Коев. — Ты хоть и знаешь свои годы, все равно столько не дашь…
— Оно и яблоко червивое не сразу распознаешь…
— Отец вот рано ушел.
— Ему бы жить да жить, ан нет… Мне вот думается, что человека на этом свете упорность держит. Душу в теле из упорности держать надо. Наверное, знаешь, старшая-то моя, Керка, развелась. Так старухе моей беду эту перенести оказалось не под силу, занемогла, бедная, слегла, да враз и окочурилась.
— Виделся я однажды с Керкой. Рассказала мне в двух словах про житье-бытье.
— Вы там, в большом городе, друг дружку, поди, не знаете? Всяк своим путем идет. Мы вот, бывало, говаривали: где кабачок, там и дружок. А в Софии ни застолье вас вместе не соберет, ни что другое…
— Вроде, твоя правда, — засмеялся Коев.
— Мне ли не знать, вдоволь натерпелся… Так я про отца хотел досказать. Ведь и его тоже заботы извели. Не выдюжил, руки у него опустились, вот и сошел в могилу прежде срока…
— Может, и опустились, а может…
— Жизнь она скользкая: не ухватишь мертвой хваткой — упустишь, как рыба ускользнет.
— Пожалуй, подмечено правильно и возразить нечего.
Бай Симо стряхнул пепел, продул и снова набил трубку.
— Одно время выкуривал по три трубки. Теперь с горем пополам одну осиливаю. Душит меня. А бросить никак не брошу. Говорят, что вред и еще бог знает что. Зинка, средняя моя, докторица, все уму-разуму учит, а я как погляжу, как сама-то кофе хлещет. Думаешь, не вредит…
Они помолчали. Старик посасывал трубку. Коев с наслаждением вдыхал запах смолы и дерева. Совсем как в детстве.
— Бай Симо, — тихо позвал Коев, — ты слыхал что-нибудь про убийство тех двоих?
— Спаса и Петра, что ли?
— Их самых.
— Ну что тебе сказать… Лихая была година. Не их одних прикончили.
— А с отцом разговоров о том не было?
— Так и отца-то твоего, Марин, тогда схватили. Дня за два до погибели ребят. Взяли ночью и отволокли в полицейский участок. Измордовали всего…
— Откуда ты знаешь?
Бондарь взглянул поверх очков.
— Знаю.
— Не от отца ты об этом слыхал, сам он не стал бы распространяться. Словоохотливым на этот счет его никак не назовешь.
— Не от него знаю. От других.
Странное дело, подумал Коев, есть вещи, Старый никогда не говорил об этом. А ведь Марин не раз расспрашивал отца, интересовался подробностями создания партизанского отряда; сколько раз он выпытывал о сражении у села Горско, о массовизации отрядов и о многом другом, но об аресте Старого слышал впервые.