Выбрать главу

«Сейчас бы потолковать с отцом о жизни и смерти, — думал Коев, лежа без сна в широкой постели. — Рассеялись бы все неясности, до отказа забившие извилины мозга, до предела обострившие нервы, может, рассеялись бы сомнения…» Откуда-то из мрака на Коева глядели испытующие, проницательные глаза Старого, явственно слышался его голос… Громкий и бодрый, этот голос не давал расслабиться, забыться… Поздно, слишком поздно. Уже ничего не узнать. Все покрыто мраком… Коев забывался тревожным сном, продолжая мучиться от того, что не поспешил на зов, не внял просьбе отца… Теперь уже поздно.

В действительности Коев все-таки наведался однажды в больницу, всего за месяц до кончины Старого. Отец впал тогда в депрессию, давал знать о себе склероз. Коеву удалось устроить его в санаторий. Помнится, он приехал к нему в обеденный час. Изможденный до неузнаваемости, растерянный, Старый о чем-то расспрашивал его изменившимся, каким-то глухим голосом. Выпростанные из-под простыни какие-то высохшие ноги, казалось, постоянно терлись друг о друга. Что было причиной этих нервных конвульсий? Коев пытался разговорить отца, но тот постоянно погружался в забытье. Его губы слегка шевелились, и с трудом можно было расслышать, что он говорит о каких-то лошадках. Старый называл их по кличкам. Коев вдруг вспомнил, что отец когда-то служил в Пятом Брезницком конном полку. «Сюда! Ко мне! — настойчиво звал Старый. — Сивка! Белый! Вороной!.. Смотри, как ощетинились! Назад! Там мины! Назад!..» В первую мировую войну в составе полка Старый воевал в Румынии. В степной местности близ Тулчи Старого ранило в бедро. Рана всю жизнь давала о себе знать. Пули не было и в помине, рана зарубцевалась, а не переставала ныть. Коев возил отца на рентген — ничего не нашли. Пока поезд вез их в столицу, дома и на обратном пути, отец все рассказывал о войне, о лошадях, о раненых… «Убьют человека — что ж поделаешь! На то она и война. Убили, зарыли — вот и весь сказ. Но конь падет — бумажной волокиты не оберешься: протоколы составляй, точное место гибели указывай. Не во время атак, понятно, писали в промежутках. Атаки — чистая бойня. Трех лошадей под собой сменил — Сивку, Белого и Вороного. Сивку больше всего жалко. На ней Дунай переплыл, с ней и первый бой принял. В живых остался, тоже ей спасибо. До чего ж прыткая была, из-под сабель невредимой выходила — мы ведь и на саблях рубились. Угодила в нее пуля, рухнула Сивка, а из глаз слезы катятся. Пригнулся я к ней, обнял за шею, забыл и о пулях, и о саблях. Духу не хватило пристрелить Сивку, так и издохла в моих руках… Взял я тогда Белого. И его наповал уложило. Вернулся с Вороным…»

Коеву запомнились эти исповеди. В одну из поездок в Бухарест он даже решил побывать в тех местах, где отец воевал. Порасспросил тут и там, сел в автобус и поехал в Тулчу… Был знойный летний день. Кругом пылища. Деревни с пестрыми хатенками примолкли от жары, как вымерли. В Тулче ему посоветовали разыскать одного моряка. Тот оказался расторопным малым, немного знал болгарский язык. Они погрузились в разболтанный «Москвич» и объехали чуть ли не всю округу. На одном кургане разглядели топографический знак с обозначением высоты, уцелевший еще с времен первой мировой войны. Коев записал себе, чтобы потом расспросить Старого, может, еще помнит, какую они высоту брали. Впоследствии выяснилось, что их полк и вправду воевал в тех местах… Словно завороженный стоял тогда Коев на кургане, всматриваясь сквозь марево в заросли подсолнуха и кукурузы, в пыльные тропки, пересохшие ручьи, и воображение рисовало эскадрон, в котором служил Старый. Налеты. Сечь. Кровь. Солдаты с сумками через плечо, заросшие, невыспавшиеся. Он представил себе, что именно тут на кургане Старый получил пулю в бедро и опустился на стерню, чтобы перевязать рану. А лошадь покорно его дожидалась. Сивка? Белый? Или Вороной? Их звал в забытьи, в предсмертной агонии Старый…

— Отец! — потряс Коев Старого.

— А?

— Отец!

— Что? — очнулся Старый.

— Узнаешь меня?

Старый не поднимал век, только губы чуть дрогнули.

— Марин… Это ты, Марин?

— А ты где? Ты знаешь где ты, отец?

Старый с усилием открыл глаза. На белой стене напротив висел портрет Георгия Димитрова.

— В клубе, где же еще, — сказал Старый. — Вот он и Георгий Димитров. Я его слушал, когда он выступал в Софии на митинге у Львиного моста.

Силы его оставили, он снова забылся сном. Впрочем, вряд ли это можно было назвать сном, ибо одной ногой он уже перешагнул через Лету, реку забвения из подземного царства. Его губы снова разомкнулись, и Коев весь превратился в слух, пытаясь постичь смысл несвязной речи. Старый уже обращался не к лошадям, награждая их ласковыми кличками, а взывал к давным-давно умершим близким и знакомым. Коев услышал имена отца и матери Старого.