Выбрать главу

Будто очнувшись от сна, он испугался, что на миг, пускай на один только миг, забыл о своем долге старшего, о том, что он, именно он, должен сейчас отвечать за них всех, помочь им выдержать до конца и, даже умирая, не унизиться перед врагом и не упасть духом. Он не должен, не имеет права, и все они тоже не должны думать сейчас о смерти. Потому что не может быть небытия для того, за что они умирают!

"Что ж, пусть умру, но мысли не умрут!"

Пускай они погибнут, не успев свершить того, что хотели, но умрут они не подлой смертью. Умрут за свой народ, за будущее всех людей. Умрут с верой в то, что правда победит. И пока будут живы, - а им жить и жить в веках, - идеи, за которые они сейчас полягут, до тех пор и они, с именами или безымянные, вечно будут бессмертны в памяти людей. Вот только сейчас, немедленно надо сказать об этом товарищам, и так сказать, чтобы они поняли. Да ведь и верно, разве уже тем, на что они отважились, что начали делать и что пережили и выдержали, разве не заслужили они права умереть с чистой совестью и с высоко поднятой головой?

- Товарищи! - тихо, но отчетливо, так, что слова его услышали все, они дошли даже до пылающего в жару Петра, сказал Максим. - Товарищи! Война есть война.

На фронте тоже бывает так, что человек падает в первую же минуту от первой пули, не успев даже выстрелить... Разве будет кто упрекать этого человека? - Он помолчал и через минуту добавил громко: - Не время сейчас упрекать самих себя за свои ошибки и за то, чего мы не успели сделать. Поздно и не к чему. Будем верить в то, что мы умираем честной смертью, и помнить, что впереди у нас еще последний и тяжкий подвиг.

- И все-таки я не прощу себе, пока жить буду, - серьезно сказал Володя, отвечая не только на Максимовы слова, но и на свои собственные мысли, - не прощу, что хоть нескольких не уложил там, возле конюшни.

Они шли, перекидываясь время от времени тяжелыми словами. И никто уже не запрещал им этого, а может, не прислушивались к их словам. Даже черный от злости, с душой скорпиона Дуська шел молча, не оглядываясь. От холода он втянул голову в плечи, сгорбился.

Одно ухо его барашковой шапки развязалось и болталось, как у собаки. "Как Сторожуков щенок", - подумал Максим. Хотел сказать об этом Гале, но передумал. Не такая была минута.

Никто из них не удивился, когда Петр наклонился к Гале и, будто для нее одной, хоть его слышали все, хрипло прошептал:

- А зовут меня по-настоящему Джамиль... Джамиль Ибрагим-оглы...

- А я и не знала, - искренне удивилась Галя. И, сильнее сжав руку юноши, так же искренне добавила: - Не знала, что у тебя такое красивое имя. Очень красивое.., Джамиль-оглы!..

Сенька Горецкий все время молчал. И лишь погодя, когда все притихли, углубившись в свои думы, кинул:

- Пускай! Все равно они у нас так ничего и не вырвали. Ни "гвоздей", ни "мыла"! И целую роту эсэсовцев мы оттянули на себя больше чем на месяц...

Видимо, с час их вели вдоль речки, по глубокому снегу. Остановили далеко в степи, над размытым талыми и дождевыми водами оврагом. И тут, поняв, что дороге конец и дальше они уже не пойдут, ребята тихо запели.

Первым начал Максим, за ним - Галя, их поддержали все остальные. Голоса у них были слабые, сорванные в застенке, охрипшие от холода. Но звенели они среди глухой зимней ночи, над молчаливыми, пустыми полями уверенно и дружно.

Что-то глухо прокричал издали Форст. Потом неразборчиво, но яростно завизжал Дуська, проревел что-то Веселый Гуго.

Но никто из них на это даже внимания не обратил.

Песня выровнялась и окрепла.

После этого какое-то время им уже никто не мешал.

Лишь позже, когда песня зазвучала еще громче, Форст позвал Дуську что-то спросил у него или приказал. И тогда, видимо, по приказу жандарма, а может, и без него, просто давая выход своим низменным инстинктам, эсэсовцы бросились на юношей и за несколько минут до расстрела начали избивать их прикладами винтовок и рукоятками пистолетов, толкая и подгоняя на край оврага.

В общем шуме звонко, остро прорвался девичий голос.

Галя, как и там, на допросах, начала проклинать своих палачей, а потом, уже напоследок, крикнула:

- Прощайте, родные мои!..

И эти полные отчаяния слова были обращены уже не только к товарищам, с которыми она бесстрашно встречала конец жизни... Не только... Ибо, чго бы она ни делала, как бы ни жила все время - страдала, боролась, проклинала врагов, поддерживала или подбадривала друзей, молчала, плакала или пела, она все время настойчиво наряду со всем этим думала о них, жила ими, своими, теперь уже окончательно, полностью осиротевшими, детьми. Они - ее братик Грицько и сестричка Надийка - все это время жили в ее сердце неутихающей любовью, неугасимой тоской, неутолимой, жгучей болью.

И слова, последние из самых последних в ее жизни, преодолевая безмолвие ночной беспредельности, пустоту и безлюдность заснеженных степей, бешенство врагов, преодолевая время и пространство, неудержимо устремлялись к ним - единственным, беззащитным, брошенным на произвол судьбы:

- Прощайте, родные мои...

Часы показывали пятый час утра тридцать первого декабря. Всего несколько часов не дали им дожить до нового, тысяча девятьсот сорок второго года.

49

Они погибли, как неизвестные солдаты.

Никто, кроме их палачей, не слышал и не видел, как они умирали, не знал, где они похоронены.

Мерзлые комья на дне глубокого оврага покрыли их тела. Замели, заровняли следы глубокие в том году снега.

Родным было сказано, что их за антигерманские выступления осудили и вывезли в концлагерь куда-то в Германию. И долго еще о них думали как о живых, высматривали, выплакивая очи, со всех дорог. А потом еще много лет говорили и писали как о без вести пропавших.

Даже те трое или четверо, которые получали от Лени листовки и потом раздавали их дальше, не знали, что сталось с ребятами. Они могли только догадываться, что арест группы молодежи в Скальном связан именно с этими листовками. Никто, казалось, не знал, что остались от ребят "гвозди" в сумочке от противогаза, затопленные Грицьком в реке, и ящики "мыла", брошенные в Стоянов колодец.