Выбрать главу

шуршащей осоки, на которой все расселись тесным кружком. Костер осветил лица, и все

задумчиво запереглядывались, словно заново узнавая друг друга. Потом костер разгорелся

жарко, и пришлось отодвинуться от него.

– Эх, елкин дед, картошки-то не прихватили, – с сожалением проговорил Санька, –

сейчас бы в самый раз закатить в костерок.

– Нет, сейчас еще рано, – поправила его Тамара, которая сидела, обняв поджатые

колени, – картошку в угли закатывают.

– А, да какая разница… Картошки-то все равно нет, – хохотнув, сказал Санька, и все

тоже засмеялись, но как-то тише, сосредоточенней, чем на лугу.

– Мы не знали, что будет костер, – оправдываясь, сказала Дуня.

– Когда я был маленький, – вспомнил Бояркин, – мы ходили с ребятами в большой,

глубокий овраг. Поджаривали там сало, пекли картошку и ели потом с хлебом и молоком.

Вкусня-ятина была…

– И мы тоже жарили, – подхватил Санька, сглотнув слюну.

Стали вспоминать детство – у костра это почему-то показалось особенно уместно.

– Смотри, не простудись, – предупредила Дуня Николая, лежащего у костра.

Бояркин улыбнулся ей, и она, приподняв его голову, положила на свои колени.

Николай задохнулся от волнения. Заговорил Санька, невольно отвлекая общее внимание, и

Бояркин стал снизу смотреть на Дунино лицо, подрумяненное ярким костром. Смотрел он

так долго, что вдруг на краткое мгновение словно не узнал ее – с каким-то едва заметным

движением, жестом, Дуня из девочки-школьницы, которая, как он видел почти каждый день,

ходила с учебниками по разбитой машинами дороге, превратилась в совсем незнакомую,

таинственную женщину. И Николай подумал, что, должно быть, во все времена мужчина

видел эту картину: деревья, шумящие от верхового ветра, отблески огня на женском лице,

свисающие пряди волос и черное бархатное небо, бессчетное число раз проколотое иглой или

рыбьим ребрышком. Дунина красота не случайна – она начинается издалека, в ее лице – лица

всех ее предков. Даже само ее имя – Евдокия, должно быть, из времен чудес, колдовства,

веры в потустороннее, из времен белокаменных церквей с золотыми маковками и самогудных

колоколов, вознесенных в небо, где беснуются вспугнутые галки и кричат вороны-вещуны.

Даже само ее имя – Евдокия – дышало временем. И тут Николай вспомнил: "И веют

древними поверьями ее упругие шелка…" Эх, да при чем здесь шелка? Уж истинно-то

древними поверьями могут веять ясные, глубокие глаза, мягкие, льющиеся волосы,

обыкновенная девичья рука – нежная, чуткая и красивая. Красота, молодость и здоровье –

вот что самое древнее, всегда ценимое, а потому вечное, как купол неба, как журавли.

"Наверное, высшая любовь, – думал Бояркин, – заключается не в сознательном насильном

отказе от других женщин, а в таком своем духовном совершенстве, когда ты в одной можешь

увидеть всех".

– Что ты так смотришь? – спросила его Дуня.

– Любуюсь. Ты такая красивая…

– Не смейся, – поникнув, попросила она. – Я хорошо знаю, какая я… Мы ведь с тобой

друзья, правда? Ведь только друзья – и все? Мне с тобой так свободно, я даже как будто

другой становлюсь. Ты заметил, как смотрят на меня Тамара и Надя? – зашептала она. – Они

ведь не понимают. А ты меня понимаешь?

– Понимаю, – сказал Бояркин, ничего не понимая.

Все как раз смеялись над чем-то и не слышали их перешептывания.

– Как он потрескивает, – задумчиво сказала Дуня, закрываясь ладошкой от огня, – а

большие костры гудят. А вот интересно: Солнце тоже горит, наверное, не безмолвно. Просто

оно слишком далеко… А ведь как оно должно кричать, если мы чувствуем его тепло за

миллионы километров.

– Да, Солнце должно обязательно кричать, – поддержал ее Бояркин, – оно кричит для

того, чтобы мы знали и ценили его жертвенность. Ведь оно сжигает себя для нас.

Все задумчиво смотрели в костер. Санька стал его ворошить. Полетели искры, сильнее

дохнуло жаром.

– А какой смысл ему кричать? – вдруг возразила Тамара. – Мы же все равно не

слышим.

– А может быть, догадаться об этом – все равно, что услышать, – сказал Бояркин.

– И все-таки оно молчаливое, – заключила Тамара. – Оно окружено средой, не

передающей звуковые колебания.

– Ого-го, да ты, Томочка, наверное, отличница, – сказал Николай. – Но если ты права,

то прими наше утверждение как аллегорию.

– Тогда почему – кричащее солнце, а не поющее, например? Поющее-то красивее.

– Почему, да почему, – проворчал Санька, закатывая в костер выпавший большой