Выбрать главу

Пермякова по голове.

– Заслужился, бедненький, – ласково сказал он.

– Как, тебе бы такая подошла? – кивнув на телевизор, спросил Трунин у Бояркина.

Николай промолчал. Новость о его демобилизации уже прокатилась по кораблю, и

дембеля смотрели на него с завистью, а молодые с грустью.

– А вот интересно, ты, наверное, быстро женишься, – не отставал Трунин.

– Если встретится такая, какая нужна, то хоть на другой день, – серьезно ответил

Николай.

– Ну, ты даешь! А какая тебе нужна?

– Умная, наверно. Хотя бы раз в десять поумнее тебя.

– Нет, умная – это плохо, – заметил Пермяков.

Начиналась обычная трепотня, в которую Бояркин ввязался автоматически, думая о

другом. Он поднялся и вышел на палубу.

Туман уже рассеялся, оставив после себя необыкновенную чистоту воздуха, словно

обновив его весь. Море под ярким солнцем было густо-синим и на горизонте четкой линией

отсекалось от голубого неба. К концу третьего года службы Бояркину уже хватило мудрости

заметить, что, бывая самым разным, море всегда остается красивым. Этой же красоты оно

требует и от всего принадлежащего ему. На море красивы и многоэтажные лайнеры, и

маленькие рыбацкие суденышки, похожие на утюги, у которых и команда-то всего два-три

человека. Эти суденышки, действительно, пашут море, потому что не скользят, а глубоко

вспарывают поверхность и тарахтят почти так же, как трактора на пашне. Но не тонут. Есть в

них какая-то особая, не заметная сразу привлекательность морских трудяг. Море не терпит

некрасивого. Некрасивое просто не должно держаться на воде. Иными словами, красота на

море означает и жизнестойкость и надежность. Это в очень большой степени относится и к

людям на море – морякам.

Привалившись плечом к надстройке, Николай почувствовал ласковую теплоту

крашеного, нагретого солнцем металла. Город с высокими шпилями башен казался миражом

в волнистом испарении залива. Над головой бесновались горластые чайки. Часы показывали

только десять часов тридцать пять минут. Николай поднялся на ходовой мостик и, расчехлив

большую морскую трубу, стал смотреть на приблизившийся в тридцать раз город с

разноцветьем автомобилей и летних женских платьев. Но и при увеличении все было неясно,

расплывчато. Трудно было представить жизнь людей, имеющих такую неслыханную свободу,

– жизнь, когда по своей воле можно пойти в кино или в парк, можно сидеть дома и сколько

влезет смотреть телевизор. Неужели такая жизнь возможна? После трех лет "хождения по

линеечке" свобода казалась даже страшноватой.

Три положенных года Бояркин отслужил полностью и даже с лишком. И теперь, в

начале четвертого лета, он уже вне службы. С этой жизнью, в которой был лес штыревых

антенн и мачт, бесконечная морская гладь, постоянное покачивание, покончено. Это была

неплохая жизнь. Но если она кончилась, так какого черта тянуть? При чем тут какие-то

формальности? Сколько этого ждали! Обычно в море это всеобщее нетерпение проходило

через Бояркина, потому что его радиорубка становилась единственным источником новостей.

Дембеля донимали его просьбами, чтобы он "своими каналами" выведал у базы – не

приехала ли еще смена. Больше всех надоел земляк, радиометрист Петька Тарасов. Обычно

он тихонько стучался в радиорубку и виновато спрашивал одно и то же:

– Ну, как?

– Никак, – отвечал Бояркин и захлопывал дверь.

Земляков было намечено демобилизовать одновременно, и они строили планы

совместного возвращения. Дело оставалось за молодыми. И вот как-то ночью, придя сменить

своего младшего – Гену Чистякова, тоже из сибиряков, Николай услышал в динамике

совершенно особенную морзянку.

– Слышишь, как "молотит", как черепаха, – разозлено сказал Гена, – из базы какой-то.

Тупой как валенок. Уже полчаса долбит!

Бояркин сел, прислушался.

– Да ведь это же молодой! – вдруг догадался он. – Смена приехала, понимаешь?

Принимай сам до конца. Я пойду, нашим скажу.

– Так они же спят…

– Разбужу! Они и во сне ждут.

И вот на корабль прибыло пополнение, и лично для Бояркина – молодой

радиотелеграфист матрос Манин. Для начала Николай дал ему послушать, как здесь

работают в эфире, У Манина, как и положено, округлились глаза – так бывало со всеми.

Понятно, что учебка есть учебка, а граница – это граница.

– Пользуйся тем, что я пока здесь, – сказал ему Бояркин, – тренируйся, спрашивай,

чтобы не учудить потом что-нибудь очень неприятное для себя, а еще хуже и для других.

Но Манин больше занимался не морзянкой, а гитарой. До службы он окончил