Выбрать главу

выстрел оглушил. Кверов испугался и побежал.

Перед похоронами его привозили к Генке. Кверов долго, с недоумением смотрел на

изуродованное лицо и был непроницаем. Вокруг тоже все молчали.

– Посмотри, зверь, что ты наделал, – сказала какая-то женщина.

Кверов взглянул прямо на нее и улыбнулся. Его тут же увели.

У Генки была только мать, а у матери он был единственным сыном. Заботы о

похоронах взяла на себя школа, сельский Совет и прочие общественные организации. В

конце концов, десятикласснику были оказаны такие почести, каких не оказывали ни

фронтовикам, ни заслуженным колхозникам. Сомов был положен в фойе клуба, и около него

менялся почетный караул. На кладбище произносились речи, и Генку неожиданно назвали

отличником учебы, прилежным, исполнительным, лучшим комсомольцем школы. Эта ложь

делала Генку лучше, Кверова омерзительней, а всех остальных непричастней.

* * *

Бояркин тоже стоял в почетном карауле и видел лицо с перебитым носом и с синими

дырочками от дробин. Сползший бинт открывал круглое отверстие на виске, в котором

белела не то кость, не то вата. Руки покойника на черном впитывающем свет пиджаке,

желтели, как восковые, а каштановые волосы отсвечивали здоровым, живым блеском. На

пальцах четко проступила тонкая узорчатость кожи, и Бояркин почему-то вспомнил, что

узоры каждого человека неповторимы. Все три дня про Генку говорили: "Ему бы жить да

жить". Николай не вдумывался в эти слова, но у гроба вдруг понял, как это глубоко и

страшно – еще бы жить да жить, но на самом деле уже никогда не жить.

На кладбище, когда гроб стоял на двух ломах, брошенных поперек могилы, зависнув

перед входом в землю и в забвение, Генка был неузнаваем до того, что даже мать, прощаясь,

поцеловала его как чужого, с брезгливым ужасом на лице.

Потом, когда обыденно и просто застучали молотки, Николай пошел блуждать среди

могил по сухой цепкой траве, скрылся от глаз и дал волю слезам. Пронзительная мысль о

смерти была притуплена этими свободными слезами. Выплакав все и успокоясь, Бояркин

перелез через штакетник и пошел домой.

Через неделю после этого Николай вместе с товарищами стоял на клубном крыльце и

ждал начала фильма. Навалившись на перила, все щелкали семечки и поплевывали вниз.

Уже вечерело. От автобусной остановки расходились люди, ездившие в центр. Кто-то

в темной куртке и в сапогах, свернув за палисадник, замелькал в голых черемуховых кустах.

"Генка куда-то ездил", – отметил Николай и замер от своей ошибки… Так что же, выходит, это

действительно было так, что Генку Сомова убили, что он действительно лежал на берегу, а

потом в этом самом клубе с чем-то белеющим в голове, с дырочками от свинцовых дробин?

Да, все это было не в кино, а было увидено собственными глазами, и, значит, теперь, когда ты

можешь стоять на крыльце и дышать этим холодным, но уже с привкусом весеннего тепла

воздухом, значит, теперь среди всей этой прекрасной обыденности Генки все-таки уже не

существует. В это почему-то никак не верилось…

ГЛАВА ТРЕТЬЯ

Мечтания свои Николай доверял дружку-соседу Грине Кореневу. Гриня был на год

старше, но Бояркина слушал с любопытством, потому что сам он жил совсем другим – в

основном все дни пропадал на конном дворе; зимой помогал отцу чистить навоз, гонять

лошадей на прорубь, а летом пасти на лугу. Ему очень рано доверили опасное взрослое дело

– объезжать молодых коней. Для Николая Гриня всегда был готовым, взрослым человеком.

Разговаривая, они обычно сидели на лиственничных бревнах в ограде Бояркиных и

щелкали семечки.

– Как-то у тебя все несерьезно, – сказал однажды Гриня, выслушав новые мечтания о

летном училище, – все как в сказке.

– Почему это несерьезно? – обиженно спросил Бояркин.

– Не знаю. Мне не объяснить.

– А ты попробуй.

– Ладно, как-нибудь попробую, – посулил Гриня.

И однажды он попробовал.

…Было лето. Жара в тот день началась почти с самого восхода, и полдень был таким

ярким, словно само солнце яичным желтком вытекло на бедную землю. Жарой, кажется,

были ошеломлены не только люди и животные, но и все неживое: потрескавшиеся доски

крыш и заборов, хрусткие плетни, бревна, истекающие чистой, невысыхающей смолой.

Стояло такое ленивое спокойствие, что даже дорожной пыли – горячей и мелкой, как

мельничный бус, не хотелось взлетать из-под сандалий. Вода в Шунде была теплее парного

молока. Николай сидел в речке до тех пор, пока в голове не стало муторно, как после качелей,

но пока шел до дому, загорелая кожа покрылась беловатым налетом, и захотелось снова