Возбужденный Бояркин все не заметил явный перекос в воображаемом единстве
рождения сына и ярком проявлении природы. Ведь гроза началась лишь в момент известия о
рождении, а само рождение, как сообщили потом в регистратуре, было ночью. Хотя есть ведь
правда и в том, что родившийся человек начинает жить не только сам по себе, но и рождается
как новое понятие в умах других людей. И даже "сам для себя" человек рождается не в день
рождения, а в тот момент, с которого его жизнь помнится. Человек не может вспомнить
своего рождения, но может вспомнить что-то самое первое. С какого-то момента он словно
находит себя в жизни. Наверное, это очень важно, какая деталь из всего окружающего
включила твою голову в сознательную работу. И эта первая вспыхнувшая деталь: сучок на
фанере с обратной стороны кухонного шкафа, или руки матери, или высокая трава прямо
перед глазами и даже над головой, в которой ты ползал, или паутинка на осенней ветке, или
что-то еще – является зачином всей будущей личности. Детские воспоминания Бояркина
были поздними, и самым первым из них он считал то, как стоял однажды в одних трусиках
на скользком дощатом крыльце под струями воды, катящейся с крыши. Потому-то, как ему
теперь показалось, дождь и сопровождал всегда все важные события его жизни.
"Мужик! Целых четыре килограмма! – восторженно думал Бояркин, шлепая по
грязным пенистым лужам. – Так-то, знайте нас!" И ему, вымокшему до нитки, было очень
жалко, что на улице не много прохожих.
Дома со стаканом вина в руке он произнес тост:
– Пусть растет мой сын веселым и гордым, красивым и… – Николай сел и задумался. –
Нет, все это не важно, – продолжал он тихо. – Пусть он будет добрым, но счастливым, если
такое возможно. Пусть он будет обязательно счастливым.
Потом, сидя с блестящими глазами, Бояркин задумчиво, без закуски пил опять же
плохое красное вино, начиная догадываться, что ему вовсе и не хочется его пить, но он сам
перед собой разыгрывает какую-то фальшивую комедию. Кругом было тихо. Возбуждение
проходило. Николай почувствовал холод от мокрой одежды, взглянул на пол и увидел
грязные лужи от стекающей с него воды, "Господи, какой я комедиант, – вдруг сказал он себе
уже совсем определенно, и это неизвестно откуда всплывшее словечко "комедиант"
показалось обидным и унижающим до слез, – все ложь: и это вино, и мои слова. Сижу тут,
умиляюсь красивыми символами. Да при чем здесь дождь, гроза? Да в ясный день я бы
выдумал еще более прекрасное обоснование, нашел бы еще более красивые символы. Какая
же я скотина! Какого счастья я ему пожелал!? Откуда оно возьмется? Ведь ничего не
изменишь. К черту все мои теории. Каждому человеку дается испытать то, что сегодня
досталось испытать мне, но почему моя радость должна быть отравленной? Это я сам
поставил себя в такие условия. А теперь сижу тут, пытаюсь все опоэтизировать… Дурак!"
Николай налил еще и выпил. Посидел несколько минут, чувствуя подступающее
опьянение. Потом поднялся, зашел за дощатую перегородку и упал в мокрой одежде на диван
лицом вниз. "Нет, как-то надо выпутываться из этого положения, – билась в его голове одна и
та же мысль, – но как!?"
* * *
Через десять дней Бояркину вручили в роддоме перевязанный синей лентой пухлый
рулон, в котором уверенно зашевелилось что-то маленькое и твердое. Оказывается, Николай
слишком широко, не по росту нового человека, взял сверток, и середина провисла. Полная,
белая сестра, умилившаяся испугом молодого отца, помогла и, откинув угол одеяла, показала
красное, некрасивое личико, затерявшееся в кружевах. Глазки на личике вдруг открылись,
тельце напружинилось, и маленький беззубый ротик зевнул. Этот зевок поразил Николая. Он
растерянно взглянул на сестру. "Он что же, уже и зевает?" – спрашивал весь его вид. Бояркин
ожидал увидеть что-нибудь только готовящееся жить, а не живущее уже по всем
обязательным законам. После рождения сына Николай посочувствовал физическим
страданиям жены, но может ли быть мужское сострадание равноценным женскому
страданию? Поэтому-то появление новой жизни удивило его именно легкостью и простотой.
Накануне выписки Бояркин перебирал фотографии и наткнулся на одну Наденькину.
Пятилетняя смеющаяся девочка с кривоватыми ножками, в белом платьице, в белых трусиках
стояла у темной праздничной елки. Она была счастлива и осторожно пальчиками
придерживала коротенький подол. Николай чуть не задохнулся от жалости, вспомнив
Наденькин рассказ о том, что это платьишко было сшито Ниной Афанасьевной из наволочки