— Разваливаешь, пишут, работу, — заговорил Савватеев и стал излагать Федору Ивановичу содержание письма, которое лежало перед ним на столе. В письме подробно описывалась суть новшеств, введенных Федором Ивановичем, но освещались эти новшества тенденциозно, расценивались как самодурство первого секретаря, как его неумение работать, как противопоставление себя аппарату райкома.
— Мерзавец тот, кто это пишет! — сказал Федор Иванович. — Ты мне его фамилию лучше не объявляй. А то найду и надаю подлецу по морде! — Федор Иванович начал сам рассказывать о тех улучшениях, которые он счел нужным внести в работу райкомовского аппарата.
Савватеев слушал внимательно, по временам записывал. Он сказал потом:
— Все это очень интересно. Но не перегнуть бы. Не зря же еще до нас с тобой установлены специальные формы и методы работы. Они проверены, испытаны. Гляди, попадешь в историю. Я тебя пока что не осуждаю, но и особенно-то поддерживать не решусь. Эксперимент, и небезопасный. Гляди, товарищ Макаров!
— Но ведь есть же решения против канцелярщины, — сказал Федор Иванович.
— Есть-то они есть. Но и без бумаги нельзя.
Федор Иванович удивился: Савватеев сказал это теми же словами, что и товарищ Иванов.
С течением времени Федор Иванович убеждался в том, что его новшества идут на пользу дела. Дела решались проще и оперативнее, в отделах не составляли длиннейших решений, по месяцу, по два не ждали дня вынесения их на бюро, как бывало. Инструкторы почти все дни недели проводили на предприятиях, знание жизни этих организаций у них складывалось не по бумагам, а по собственным наблюдениям и впечатлениям. Поэтому, в случае неполадок где-либо, туда немедленно выезжали инструкторы, а то и заведующий отделом. Разбирались на месте обстоятельно, основательно.
Федор Иванович и другие секретари тоже почти каждый день бывали на предприятиях. Живей пошла партийная работа, энергичнее, горячей. Только товарищ Иванов всем был недоволен. «В кого мы превратились? — говорил он мрачно. — В Гарун аль-Рашидов. Бродим среди народа и слушаем, что говорит он, вместо того чтобы самим давать указания». Главным Гарун аль-Рашидом товарищ Иванов называл Федора Ивановича.
Федор Иванович действительно любил бывать в народе и с народом. Бывшего заводского слесаря тянуло на заводы. Но он не бродил там молчаливым подслушивающим повелителем Багдада, он любил и сам поговорить, рассказать, что он думает, как думает, к чему стремится. Начав с того памятного разговора с бабкой Леньки, он много занимался постановкой лечебного дела в районе, и когда у него накопился обширный материал, появились мысли и предложения, Федор Иванович созвал медицинский актив района. Открылось такое множество недостатков, что даже перечень их, составленный Федором Ивановичем, оказался далеко не полным. Многие из этих недостатков можно было исправить и устранить своими силами тут же, в районе. Например, никаких правительственных решений не требовалось для того, чтобы медицинский персонал относился к больным более чутко, внимательно, заботливо, чтобы в лечебных помещениях всегда было хорошо натоплено. Но некоторые вопросы — вопросы повышения заработной платы, уменьшения нагрузки на каждого врача амбулатории — требовали того, чтобы горком или обком обратились с ними в правительство. Федор Иванович написал об этом в горком.
Сложна была жизнь в районе. В натуре она сильно отличалась от той, которую пытались отразить сводки, ведомости и отчеты, даже если на их составление уходило не восемь тысяч арифметических действий, а полных сто или двести тысяч, или даже миллион. Жизнь арифметики не признавала.
Павла Петровича на институтском дворе поймал Мукосеев, тот самый научный сотрудник, о котором говорили, что он вот уже три года ухитряется ничего не делать.
— Здравствуй, директор! — сказал Мукосеев тихо и мрачно. — Мне надо с тобой поговорить. В кабинеты ходить не люблю. На глазах у начальства тереться — тоже. Давай присядем где-нибудь.
Павел Петрович сказал, что ему некогда, что его ждут. Но от Мукосеева не так-то просто было отделаться. Неповоротливый и толстый, почти квадратный человек загораживал дорогу; в глазах у него было то страшное, отвратительное, чего люди боятся и что они ненавидят, — предательство.
Трудно объяснить, что это значит — предательство в глазах — и как оно выглядит. Трудно потому, что каждый определяет его по-своему, у каждого есть на то свои приметы. Для Павла Петровича такой приметой была фальшивая доверительность, с которой Мукосеев обращался к нему.