— Хорошо, я похохочу на ваших похоронах, — злобно сказал Красносельцев.
— Противный вы человек, — ответил Белогрудов. — Вы со мной можете больше не здороваться, потому что я вам не отвечу. — Он встал. — Извините, Серафима Антоновна, за инцидент, но я ухожу.
Серафима Антоновна тоже вскочила, хотела его удержать, но он поцеловал у нее руку и ушел оскорбленный.
— Я вас перестаю понимать, друзья мои, — заговорила Серафима Антоновна. — Вы стали какие-то издерганные, нервные. Вы затеваете ссоры в то время, когда всем нам надо быть дружными, держаться тесно.
— Он любое серьезное дело способен превратить в ничто своими шуточками, притчами и так далее, — гнул свое Красносельцев. — Я сторонник активной борьбы и ликвидации всех и всяческих зол и не люблю пустопорожних разговоров.
Харитонов, между тем, тоже немало выпил, поэтому он сказал:
— Я бы на вашем месте, Кирилл Федорович, так сильно не якал, у вас есть такой недостаток — хвастаться через меру.
— Я бы на вашем месте, товарищ Харитонов, — оборвал его Красносельцев, — я бы помалкивал на вашем месте. Вы еще так мало дали науке, если вообще что-нибудь дали, вы пока только берете у нее, если вообще когда-нибудь будете давать.
— Окрик — не доказательство… — начал было Харитонов. Но Калерия Яковлевна с возгласом: «Валенька, Валенька, успокойся!» бросилась его обнимать.
Серафима Антоновна принялась успокаивать Красносельцева. Она его увела из столовой. Уходил он, говоря: «Мальчишка! Молоко на губах не обсохло. А тоже…»
Гости Шуваловой разошлись поодиночке, злые и недовольные друг другом. Во втором часу, когда все опустело и когда в доме слышался только стук убираемых домработницей тарелок да храп Липатова, Серафима Антоновна вышла на веранду, попросила Бориса Владимировича не зажигать свет и распахнуть все окна и устало опустилась в скрипучее кресло.
Через темную веранду к стеклам столовой, на яркий свет ламп, летели тучи мотыльков и толстых бабочек, иной раз их мягкие крылья скользили по лицу или рукам Серафимы Антоновны, она не отстранялась. Она думала трудные свои думы.
К ней подошел Борис Владимирович, встал рядом с креслом, постоял так, потом взял ее руку, поцеловал, погладил по волосам и сказал:
— Симушка, зачем ты это сделала, зачем наговорила того, чего не знаешь? И зачем солгала?
— Не твое дело, — тихо, но резко и холодно ответила Серафима Антоновна.
— Нет, это мое дело. Потому что ты моя жена. — «Хм…» — услышал он в ответ и заговорил с жаром: — Ну ладно, допустим, твои предположения о личных делах Павла Петровича верны, допустим… Я, правда, в это не верю, и уж, во всяком случае, болтать о них никогда бы не стал.
— Борис!..
— Ну не болтать, — поспешно поправился он, — рассказывать. Но все это ладно, допустим. Однако что же получается? Ты сама предложила Кириллу Федоровичу взять в лабораторию эту Стрельцову, ты ему расписывала ее как отличного работника, ты все это устроила, ходила к Бакланову…
— Не твое дело, — раздельно проговорила Серафима Антоновна.
— Мое, мое, мое! — закричал Борис Владимирович.
Серафима Антоновна стукнула кулаком по прутяному подлокотнику кресла, прутья визгнули. Борис Владимирович почти бегом устремился с веранды в столовую. Серафима Антоновна видела, как он там остановил домработницу, уносившую графин, и налил себе водки в бокал для нарзана.
Глава восьмая
Лететь надо было пять часов: три часа до Москвы и еще два до Ленинграда.
До Москвы пролетели очень хорошо, не трясло, не укачивало, из неприятностей было только то, что сильно гудело в ушах. Бывалые воздушные пассажиры подобное благополучие полета объясняли тем, что шли на большой высоте — больше трех километров, потому, дескать, и не качало и не было воздушных ям.
В самом деле, самолет поднялся очень высоко, земли было не видно, под крыльями громоздились глыбы ярко освещенных солнцем, белых-белых облаков. Они были такими густыми и плотными, что, казалось, упади в них — завязнешь, будто в вате. Самолет их боялся, шел от них выше; когда они вставали на пути огромными башнями, огибал стороной.
Не было ни холодно, ни жарко, было нормально; в мягких креслах сиделось удобно, можно было смотреть в окна, можно было читать, но Оля не читала, она то и дело хватала Варю за руку, восклицая: «Смотри, смотри, как замечательно!» А там, куда она указывала, были все облака, облака и облака.
Варя как-то по-матерински снисходительно улыбалась различным и неизменно восторженным Олиным замечаниям и высказываниям. Оля думала о себе и о ней: мы удивительно разные. На много ли Варя старше меня? На каких-нибудь четыре года, но она уже совсем-совсем взрослая женщина, а я все еще полудевочка. Почему это так бывает в жизни? Может быть, потому, что Варина жизнь была труднее обеспеченной Олиной жизни, может быть, по наследству различные качества передаются от родителей детям: Елена Сергеевна тоже была, как и Оля, маленькая, и не старела. О ней, об Оле, отец говорил раньше: «фигалица», потому что однажды Оля, когда ей было лет семь, перепутала слово «пигалица», соединив в одно «пигалицу» и «фигу». Папе это очень понравилось. Рядом с Варей Оля все еще чувствовала себя этакой фигалицей. Варя несла в себе какие-то большие тайны, она что-то знала такое, чего не знала Оля, она видела мир с иной стороны, чем видела его Оля.