И вот теперь Бер шагал по холодному песку и бередил Кристиану душу.
– Нет будущего, нет будущего. Нам твердят, что американцы никогда не высадятся в Европе. Чепуха! С тем же успехом можно посвистывать на кладбище, чтобы отогнать страх. Только лежать на этом кладбище будем мы, а не они. Американцы высадятся, потому что уже приняли такое решение. Я готов умереть, но хочу, чтобы в моей смерти был хоть какой-то смысл. А тут? Они высадятся в Нормандии, несмотря на все наши с тобой усилия, а потом войдут в Германию, где встретятся с русскими. После этого на Германии можно спокойно ставить крест.
Какое-то время они шли молча. Песок, набивающийся между пальцами, напомнил Кристиану о далеком детстве, когда летом он бегал босиком, и это воспоминание вкупе с великолепным пляжем и роскошным закатом отнюдь не располагали к серьезным разговорам, которые вел с ним Бер.
– Я вот слушаю берлинское радио. Они хвастаются нашими успехами, приглашают американцев в Европу, намекают на некое секретное оружие, предсказывают, что русские со дня на день схватятся с англичанами и американцами, и мне хочется биться головой о стену и плакать. Знаешь, почему мне хочется плакать? Ладно бы они просто лгали, но ложь у них такая жалкая, такая наглая, такая высокомерная. Именно высокомерная. Они сидят в глубоком тылу и несут какую-то ахинею, потому что презирают нас, презирают всех немцев, презирают берлинцев; они знают, что мы идиоты и поверим всему, что они надумают нам сказать. Они знают, что мы готовы умереть за любую идею, которую они сварганят за пятнадцать минут в промежутке между завтраком и первым стаканом, выпитым до обеда.
Послушай, в прошлую войну мой отец пробыл на фронте четыре года. Польша, Россия, Италия, Франция. Он был трижды ранен, а умер в двадцать шестом году от последствий отравления газом, который попал в его легкие в восемнадцатом году в Аргонском лесу. Господи, мы оказались настолько глупы, что они заставили нас участвовать в тех же битвах. Словно повторно запустили тот же фильм. Те же песни, та же форма, те же враги, те же поражения. Только могилы новые. И финал на этот раз будет другим. Немцы, возможно, никогда ничему не научатся, но остальные этот урок усвоят хорошо. На этот раз мы потеряем гораздо больше. В прошлый раз шла обычная европейская война. Все могли ее понять, все могли простить, потому что точно так же воевали в Европе и сто, и двести, и тысячу лет назад. Война шла в рамках одной культуры, одна группа цивилизованных христиан-джентльменов сражалась с другой группой цивилизованных христиан-джентльменов по общим, заранее оговоренным, пригодным на все случаи жизни правилам. Когда прошлая война закончилась, мой отец промаршировал со своим полком до Берлина и везде женщины забрасывали их цветами. Он снял форму, вернулся в адвокатскую контору и начал защищать своих клиентов в судах, словно ничего и не произошло. Нынче никто не будет забрасывать нас цветами. – Бер вздохнул. – Даже если оставшиеся в живых и смогут домаршировать до Берлина.
Сейчас и речи быть не может о простой, понятной всем войне в рамках одной культуры. На этот раз стая зверья напала на человеческий дом. Не знаю, что ты видел в Африке и Италии, но в России и Польше я многого навидался. Мы соорудили кладбище длиной и шириной в полторы тысячи километров. Мужчины, женщины, дети, поляки, русские, евреи – доставалось всем. Не было в наших поступках ничего человеческого. Так ведет себя ласка, забравшаяся в курятник. Мы словно чувствовали, что на Востоке никого нельзя оставлять в живых. Иначе в один прекрасный день свидетель может дать показания, и тогда ничто не спасет нас от обвинительного приговора. А теперь, – Бер вновь тяжело вздохнул, – теперь мы допустили роковую ошибку. Мы проигрываем войну. Зверя неотвратимо загоняют в угол, человек готовится его наказать. Ты хоть раз задумывался над тем, что они с нами сделают? Скажу тебе честно, иногда я благодарю Бога за то, что моя жена и двое детей погибли и им не придется жить в послевоенной Германии. Иногда, – Бер оглядел плещущееся море, – я смотрю на воду и говорю себе: «Плыви! Плыви в Англию, плыви в Америку, проплыви тысячи километров, чтобы убежать от всего этого».
Они подошли к лежащим на песке сапогам и остановились, уставившись на них, словно черная кожа и толстые, подбитые гвоздями подметки символизировали их агонию.
– Но я не могу уплыть в Америку. Я не могу уплыть в Англию. Я должен оставаться здесь. Я немец и разделю судьбу, которая уготована Германии. Вот почему я тебе все это говорю. Ты не хуже меня знаешь, что стоит кому-нибудь упомянуть об этом, и ночью за мной придут, чтобы расстрелять у первого столба.