Майкл, который, как и Ной, исполнял обязанности посыльного, услышал, как один из немцев на хорошем английском пожаловался Пфайферу, который их охранял, на чудовищную несправедливость: они, мол, в лагере всего неделю и никому не причинили вреда, а вот эсэсовцы, которые провели в лагере не один год и несли всю ответственность за муки и лишения, причиненные его узникам, ушли безнаказанными и теперь скорее всего сдались американцам и преспокойно попивают апельсиновый сок. Слова пожилого немца полностью соответствовали действительности, но Пфайфер не пожелал оценивать долю вины каждого, рявкнув:
– Заткни пасть, а не то я заткну ее каблуком!
За неделю до освобождения заключенные тайно образовали комитет для управления лагерем. Грин вызвал к себе председателя комитета, низкорослого, щупленького мужчину лет пятидесяти, который говорил по-английски с необычным акцентом. Уроженец Албании, до войны этот человек, которого звали Золум, работал в министерстве иностранных дел своей крохотной страны. Он сообщил Грину, что провел в этом лагере три с половиной года. Совершенно лысый, с маленькими глазками-бусинками, широко сидевшими на его когда-то круглом лице, Золум пользовался непререкаемым авторитетом и оказал Грину немалую помощь в организации рабочих команд из лагерников, сохранивших остатки сил. Они выносили из бараков тела умерших и разделяли больных на умирающих, находящихся в критическом состоянии и тех, кто имел хорошие шансы выжить. Умирающих просто клали вдоль стены одного из бараков, чтобы они спокойно отошли в мир иной, увидев лучик солнца и вдохнув глоток весеннего воздуха.
Когда день покатился к вечеру, Майкл увидел, что жизнь в лагере начала входить в жесткие рамки, которые, не торопясь, спокойно, где-то даже неуверенно устанавливал Грин. И Майкл преисполнился уважением к этому пропыленному маленькому капитану с его высоким девичьим голосом. Он внезапно понял, что в мире Грина решались все проблемы. А честность, здравый смысл и энергия простых тружеников могли залечить зияющие раны, оставленные рушащимся Рейхом, который создавался на добрую тысячу лет. Вслушиваясь в короткие, четкие приказы, которые Грин отдавал албанцу, сержанту Холигэну, полякам, русским, евреям и немецким коммунистам, Майкл нисколько не сомневался, что Грин не думал о том, будто он делает что-то экстраординарное, что-то такое, чего не смог бы сделать любой выпускник пехотной офицерской школы Форт-Беннинга.
Наблюдая, как работает Грин, спокойно и деловито, словно он находится не в концентрационном лагере, а сидит в канцелярии роты где-нибудь в Джорджии и составляет расписание нарядов, Майкл радовался тому, что его не взяли в офицерскую школу. «Я бы ничего не мог делать, – думал Майкл, – я бы обхватил голову руками и плакал, пока меня не увезли бы отсюда». Грин не плакал. Более того, с течением времени голос его, в котором с самого начала не слышалось особого сострадания, становился все тверже и тверже и приказы звучали уже по-военному резко и бесстрастно.
Майкл пристально наблюдал и за Ноем. Но его лицо было по-прежнему задумчивым и холодно-сдержанным. Ной цеплялся за эту маску, как человек цепляется за дорогую одежду, купленную на последние сбережения, не желая расставаться с ней даже в критической ситуации. И только однажды, когда, выполняя поручение капитана, Майклу и Ною пришлось пройти мимо лежащих рядком на пыльной земле людей, которым уже никто не мог помочь, Ной на мгновение остановился. Сейчас, подумал Майкл, не отрывая глаз от лица Ноя, сейчас он сломается. Ной смотрел на этих напоминающих скелеты, покрытых язвами, полураздетых, умирающих людей, которых уже не радовали ни победа, ни освобождение, и его лицо задрожало, маска начала соскальзывать… Но он взял себя в руки. На мгновение Ной закрыл глаза, вытер рот тыльной стороной ладони и двинулся дальше со словами:
– Пошли. Чего встали?
Когда же они вернулись в кабинет коменданта, туда привели старика. Во всяком случае, выглядел этот человек стариком. Сгорбленный, с худыми до прозрачности руками. Но едва ли кто-нибудь смог бы назвать точный возраст этого человека, потому что все лагерники выглядели глубокими стариками.