Жизнь дает ответы если не на все вопросы, то по крайней мере на те, без которых порой не сдвинуться с места, как в завязших по оглобли в снегу санях. Помню, как, объясняя мне принципы своей поэтики, Прайхоф рассказал об эпизоде из своего детства, когда они вдвоем с Соней наблюдали охоту только-только подросшего котенка за огромной крысой. Серая, слоноподобная, с хищной пастью, она была загнана Василисой Игнатьевной между сундуком и комодом; Василиса Игнатьевна стояла на воображаемой биссектрисе, затем делала ложный ход, якобы пытаясь пойти от сундука, как бы уступая дорогу и открывая шлагбаум бегства, а глупая крыса, метнувшись, делала бросок, вроде уже минуя своего маленького врага, который в этот момент вцеплялся ей в загривок. Победу обеспечивало движение не по прямой, а по дуге. Здесь начало поэтической образности: описать нечто путем сравнений, уподоблений, кивков, подмигиваний и намеков. Поэзия глуповата и хитровата, как Василиса Игнатьевна, и кратчайшее расстояние в ней — не прямая, а гипербола.
Вернувшись в гостиницу, пока сочные капли с дождевика стекали в углу, образуя Каспийское море между выходными туфлями и калошами с тинообразным зеленым эпителием потертой подкладки, я торопясь записал перечень из теории смены поэтических поз, которую изложил, провожая меня, милый Прайхоф. Каждая эпоха выдвигала одну-единственную новую позу (читай — голос) поэта, которому предстояло сказать поистине новое слово (все остальные только договаривали то, что было сказано ранее). Поэт-герой (эпос), поэт-демон (романтики), поэт-гражданин (Некрасов), поэт-пророк, поэт-мистификатор или эксцентрик (трагический шут), поэт-варвар и, наконец, поэт-свидетель, которому суждено придти после разрушения Илиона и, скрывая слезы, заменяя их смехом, описать жизнь родных развалин. Смех-плач, смех-вой. «Хотите, — сказал мне, прощаясь и покачиваясь на своих кривоватых ножках, Прайхоф, — я покажу вам свои пробы в скульптуре, я, знаете ли, иногда балуюсь...»
Наутро мы были в мастерской его приятеля, г-на Курлова, длинношеего голубоглазого немца, и я тут же увидел бюст молодой девушки, которую сразу узнал, хотя одна половина головы представляла из себя комсомолку в пыльном шлеме, тогда как вторая изумляла точностью античных пропорций гордой квиритки. «Здравствуйте, Софья Ивановна!» — «Здрасьте», — ответила я. «Не страшно?» — «Отнюдь», — храбро ответствовал Прайхоф.
Почему не боялся он того, что так пугало многих, — брать за основу пошлый, вульгарный материал, прозревая в нем черты перевоплощения и сквозь грубый покрой вещей открывая, высвобождая скрытый в них бутон новой красоты? Не красота пейзажа (скажем, огненно-оранжевого куста на мокром изумрудном фоне утренней травы), не грация юной прелестницы, скачущей на одной ноге в попытке поправить сползшую гармошку носка, а неочевидная красота банального, неброского и повседневного, в которую, как в раму, погружены страдающие от сырого прикосновения люди в уходящей России, звала его как подвиг. Уходящая Россия с чертами милой, вздорной, рассеянной и прекрасной Сонюшки, стала его мольбертом, подрамником, выбеленным холстом.
Говорили мы, кажется, обо всем на свете, и подчас наши вкусы удивительно совпадали. «Любите ли вы жирное?» — улыбаясь, спросил как-то Прайхоф, когда мы брели с ним сквозь туман в районе Пречистенки, и кивнул на знаменитый правительственный особняк, тающий, как леденец за щекой, в белом молочном мареве: «Я вчера, кажется, переел жирных хариусов!» Я понял намек, так как тоже был увлечен одно время музой Виктора Хары — одной из главных достопримечательностей ночной Москвы. Сын известного советского патриция — он был гуляка, великосветский шалун, замешанный во множестве скандальных историй. То привязывает медведя к спине квартального и загоняет несчастное животное в ледяную воду Москвы-реки, то устраивает фейерверки во время въезда в Кремль правительственного кортежа, то пугает свою молодую жену, принимая в качестве горничной рыжего, волосатого малого, похожего на обезьяну, с добрыми бессмысленными глазами дебила. Пока хозяева на работе, тот без конца пьет томатный сок из холодильника, рвет на части любимого хозяйкиного Пруста и непрерывно мастурбирует. Когда его застают за этим занятием, виновато улыбается, разводит руками и говорит: «Э-эх!» Я больше не могу, говорит молодая хозяйка, собирая исковерканные листы. Потом его моют в ванной. Он вырывается. Через неделю он хозяин положения. Ходит по квартире голый, вонючий, весь уделанный спермой и томатным соком, заросший рыжим волосом. Потом у него начинается любовь с хозяйкой. Муж, выставленный на лестницу, слышит леденящие кровь вопли. Жена плачет, но отдает предпочтение идиоту. Третий лишний. По утрам она готовит ему кофе, подговаривая, чтобы он выставил того, другого, за дверь. Я так больше не могу, он действует мне на нервы. Неожиданно идиот врывается к лежащему в хвойной ванне покинутому мужу, и у них начинается второй раунд любви. Жена стонет от ревности, постоянно подглядывает за ними, мешая глупыми слезами чужому счастью. В конце концов идиот кровельными ножницами отстригает ей голову.