Издательства «Жатва», «Параллели» и «Liber Press», выпустившие за предыдущие полвека немало антиколониальных бестселлеров, были неотличимо схожи, разве что «Liber» более стыдлива и консервативна, не пропуская такие хрестоматийно схематичные слова, как «apple»7 и описания процесса, представителем которого этот московский жаргонизм является. Однако то лучшее, что создавалось в творческих пульсациях последнего десятилетия в обеих столицах, было фатально далеко от вкусов, заправляющих русскими эмигрантскими журналами бывших московских писателей и их колониальных близнецов. Пользуясь перекрашенным знаменем, эту новую волну можно было бы назвать декадентской литературой; в некоторых обзорах я встречал траченное молью название «чистое искусство»; у иных рецензентов проскакивало унылое понятие «рефлексирующее искусство»; один критик в обзорной статье использовал термин «самоценная литература». Находились такие, которые упорно связывали лучшие достижения оппозиционных авторов с кислой колониальной традицией, и привычными руками тасовались атласные игральные карты: дама пик — ножницы между знаниями и нравственностью; туз, на всякий случай, пропускаем и, со шлепком, семерка треф — вытеснение за скобки рассудочного привкуса в искусстве.
Когда мы с Вико Кальвино обсуждали варианты названия составляемого альманаха (и одновременно хулиганскую возможность манифестировать задним числом рождение школы), неожиданно возникла идея, что между выбранными нами авторами есть какая-то странная, чуть ли не генетическая взаимосвязь. «Не кажется ли вам, — сказал тогда Кальвино, — что вкусов у человечества не больше, чем рас? Не в том смысле, что каждая раса имеет свой собственный вкус, но расовое несовпадение и своеобразие напоминает ту разницу и несовпадение самодостаточных вкусовых пристрастий, которыми обладают люди, невзирая на их происхождение, национальность и место проживания? Давайте плясать от этого. Мне кажется, что настоящий журнал или альманах чем-то похож на монастырь или своеобразное запоминающее устройство, в котором хранится коллективная память о всех этапах созревания того или иного вкусового пристрастия. Безо всяких амбиций — ни один вкус не лучше другого, он есть лишь выражение способа ориентации в жизненном пространстве. Я бы назвал наш альманах “Экологическая литература” (или сокращенно — “Элита”) — с одной стороны точно, с другой — в меру задиристо».
Мне, однако, попытка собрать всех в дом со столь сложной кровлей и стрельчатыми окнами казалась если не претенциозной, то, по крайней мере, спорной, если не сказать насильственной. Однако обсуждение возможного манифеста происходило уже позднее, когда более или менее определился состав, и все лунки оказались занятыми.
Первыми московскими авторами, с которыми я познакомился, была уже упомянутая выше группа писателей, образовавших «Московский литературный клуб» и выпустившая в свет задорный альманах под названием «Колониальная ночь» (впоследствии вышедший в том же издательстве «Кук и сыновья»). Все было сделано с московским размахом и в московской манере, чтобы привлечь внимание к положению русских писателей в колонии. Один вариант предназначался строгой московской цензуре (хотя ее строгость была относительной по сравнению с колониальными порядками); другой — Таможенной управе; третий для получения рецензии был отправлен нашему славному Давиду Багратиону; четвертый — милой певунье Бэллочке Таманской; пятый — на всякий пожарный случай (рус.) (еще одно московское выражение, смысл которого, вероятно, связан с теми столь некогда частыми московскими пожарами, уничтожавшими не только, по традиции, деревянную архитектуру Москвы, но и частные деревянные строения ее обитателей вместе с хранящимися там рукописями (прим. ред.); шестой начал бродячую жизнь по московским квартирам; седьмой зарыт в «незасвеченном месте» (то есть в неизвестном для тайной полиции, чьи неостроумные действия были вызваны, в общем-то, благородными целями); восьмой, возможно, хранился у помогавшего беллетристам князя Василия, который уже полтора года «мазал лыжи» (рус.) и готовил себе мягкую посадку в Америке (то есть подбирал наиболее подходящую мазь, которая помогла бы ему совершить кругосветное путешествие на гоночных лыжах, начав спуск с Московского хребта), а заодно узнавал, сможет ли он пользоваться в пути средствами своей последней жены, вдовы Романа Якобсона, то есть теми миллионами за двадцатисерийный фильм «Жозефина, или Великая Отечественная», которые г-н Якобсон положил в швейцарский банк незадолго до смерти.