Она присутствовала на кремации. Стояла, не опираясь ни на чью руку. И потом несколько недель не выходила из дому. Лежала в постели и пила все пилюли и снотворные, которые ей прописал Виктор. Тихо плакала или рыдала, захлебываясь криком и задыхаясь. Наглотавшись таблеток, проваливалась в сон, чтобы, проснувшись, вновь окунуться в ужас. Анна взяла в свои руки уход за ней. Гертруда слышала неясные, иногда приглушенные знакомые голоса миссис Маунт, Стэнли, Манфреда, Джеральда, Графа, переговаривавшихся в холле с Анной, взволнованные, вопросительно звучащие голоса, что-то обсуждающие, предлагающие. Она никого не видела, кроме Анны, хотя в первые дни не в силах была общаться даже с ней. Потом однажды, в январе, она вдруг прекратила рыдать и стенать и встала, хотя глаза у нее по-прежнему были красные и мокрые. Она приняла от Анны слова, ласку, любовь — пищу утешения, правда сначала больше ради Анны, чем думая о себе.
Появился Мозес Гринберг с портфелем, полным документов, и занял ими весь обеденный стол. Гай, конечно же, позаботился, чтобы бумаги были в идеальном порядке. Завещание было лаконично. Все, чем он обладал на момент смерти, отходило его любимой жене Гертруде. Других наследников не было. Мозес постарался что-то объяснить Гертруде относительно вложений капитала, но она, сидевшая, прижав к губам платочек, ничего не понимала. Она никогда не задумывалась о таких вещах, а Гай не обсуждал их с ней. Она призвала на помощь Анну, которая в этом разбиралась. Анна и Мозес обговорили все вопросы, касавшиеся налогов, страховки и банковских счетов. Мозес Гринберг не мог быть более любезен.
Гертруда развила лихорадочную деятельность, затеяв кардинально изменить квартиру. Она продала кровать, на которой умер Гай, и другую, на которой они вместе спали все годы. Она предпочла бы сжечь обе в море, погрузив их на лодку. Все поменяла местами, устроила новые спальни для себя и Анны, перевесила картины и по-иному расположила коврики на полу и безделушки, которые не переставлялись годами. Потом, неизменно в сопровождении Анны, нанесла визиты, словно исполняла долг, членам семейства. Она будто хотела «показаться» родственникам Гая в роли его вдовы. Многие, даже седьмая вода на киселе, вроде Шульцев, уговаривали ее остаться пожить у них. Несколько дней она гостила, вместе с Анной разумеется, в лондонском доме Стэнли Опеншоу. Затем по предложению Джанет они отправились на север, в их сельский дом в Камбрии. Горе Гертруды несколько улеглось, она стала спокойнее, но это был беспросветно-мрачный покой, прерываемый вспышками прежнего неистового отчаяния, и тогда она, громко стеная, бродила одна вдоль берега.
Ждала ли она, что смерть Гая принесет какое-то облегчение? Когда она не будет видеть тень прежнего Гая, испытывать мучительную боль, страдать от с каждым днем рвущихся духовных связей, смотреть в затуманенные, безумные, даже враждебные глаза? Но нет, его смерть, отсутствие, абсолютное отсутствие были еще хуже, настолько, что она и не представляла. Пустота, ничто на месте того, кто когда-то жил, дышал, утрата ощущения его существования где-то, придававшего миру устойчивость. Гай умер, и ее сердце, искавшее утешения, находило лишь пустоту. Даже отчужденный, страдающий, Гай оставался тем, к кому она могла прийти, чтобы успокоить свою боль. Теперь она была одна. И память о ней умерла, думалось ей, никто больше ничего о ней не знает; она тоже оставила этот мир. Все, что он мог бы сказать ей, умерло, все, что они оба знали и любили, исчезло бесследно. Совместная их с Гаем радость не могла возвратиться ее одинокой радостью. Да, отсутствие — это хуже всего. Эту пустоту она заполнила новым существованием, созданным из слез. Она слышала пение птиц туманным английским утром, но в мире больше не было радости.
Однако мало-помалу страшное горе утихло, прошло время, когда Гертруда чувствовала, что в буквальном смысле умирает, потому что сердце ее разбито. Она не могла представить, как бы выжила без Анны Кевидж, и возвращение к ней Анны теперь придало смысл ее жизни.
— Я была одержима дьяволом, и ты спасла меня.
— Почему дьяволом? — спросила Анна.
Они гуляли в полдень у моря, шагая в грубых башмаках по плоским серым камням, которые обтесал прибой, придав им неброскую красоту.
— Даже не знаю… я уступила ему. Может, когда так сильно желала умереть. Может, когда боролась с миром и жаждала причинить ему боль.